В городе, где жил прапрадед и владел базаром, чувствуешь себя естественно. Рихард-Карл Зоммер. Восточный базар. Первая половина XX века. Художественный музей им. Махарбека Туганова, Владикавказ
Евгений Абдуллаев пишет критику под реальным именем, стихи и прозу – под псевдонимом Сухбат Афлатуни, как бы отделяя свое «я» от некоторой сущности, диктующей ему свыше. В этом году его роман «Поклонение волхвов» вошел в шорт-лист премии «Русский Букер». С Евгением АБДУЛЛАЕВЫМ побеседовал Сергей ШУЛАКОВ.
– Евгений Викторович, сейчас исторический роман сильно меняется. Началось это с симпатичного «Государственного дитя» Вячеслава Пьецуха, продолжается филологическим «Возвращением в Египет» Владимира Шарова, а книги Леонида Юзефовича – «Зимняя дорога», например – читаются с таким увлечением, что забываешь об их документальности. Ваша эпопея «Поклонение волхвов» – о какой-то обреченности русской истории как процесса…
– Да, еще десять лет назад казалось: восторжествовала «география», и герой русской прозы – это человек, пересекающий границы, часовые пояса, пробующий на вкус разные культуры... В 2010-е героем стал человек, движущийся вспять, в прошлое; оно оказывается интереснее, чем все более однообразное, «глобализированное» настоящее. «География», конечно, не исчезла – она ушла в «историю». У Яхиной в «Зулейха открывает глаза» – это татарская деревня (потом Сибирь и ссылка), у Юзефовича в «Зимней дороге» – Якутия, у Шарова в «Возвращении в Египет» – целый географический пасьянс: Украина, Казахстан, Узбекистан и российская глубинка вроде Старицы. У меня в «Волхвах» тоже – казахские степи, Средняя Азия, немного Японии... Только насчет «обреченности российской истории», наверное, не соглашусь. Да, есть внутри нее какие-то русла (пытаюсь их разглядеть), какая-то предзаданность... Но есть и «разливы», выход истории из самой себя.
– А важна ли, на ваш взгляд, форма исторического романа? Необязательно, конечно, писать как Даниил Мордовцев, но не логично ли придерживаться определенных рамок, чтобы читатель знал: это исторический роман, а вот то – экзистенции?
– Все зависит от автора, замысла. Я-то думаю, что роман без экзистенции, без второго, третьего дна – одноразовое чтиво, литературный фастфуд: насытить может, но быстро приедается.
– Когда я читал ваш роман «Муравьиный царь», было одновременно страшно, как от «Моби Дика» Мелвилла, и возникало чувство азарта охоты за смыслом, как от «Хазарского словаря» Павича. Что чувствуете вы сами, когда почтенный Сухбат Афлатуни, уж не знаю, каким способом, сообщает вам свои замыслы, и в процессе их изложения?
– Писатель, думаю, может написать о чем угодно, кроме одного – о том, как он пишет. И передать любые чувства, кроме тех, которые сам испытывает во время работы. Писание – своего рода забвение себя. Я перестаю быть собой, я становлюсь тем, что я пишу. Людьми, воздухом, светом, который их обтекает, предметами на их столе, их детьми. Я остаюсь лишь в виде глаз, уставленных в монитор, постукивания пальцев. Все остальное – уже по ту сторону монитора...
– В какой мере ваше ташкентское отшельничество колониального мудреца, удаленность от русского, московского литературного процесса, частью которого вы тем не менее являетесь, дань образу Афлатуни, а в какой оно для вас естественно и удобно?
– Удаленность в эпоху Интернета относительна. Да и бываю я иногда и в Москве, и в других российских центрах – если зовут. Только что, например, вернулся из Новосибирска, с замечательного литературного фестиваля «Белое пятно». По две-три встречи в день в книжных магазинах, лицеях, вузах, библиотеках... Но упорно живу в Ташкенте. Насколько «естественно и удобно»? Естественно – вполне: я ведь ташкентец в третьем поколении, а с узбекской стороны еще мой прапрадед жил здесь, владел каким-то базаром. Насколько удобно... Думаю, писателю нигде не должно быть удобно. Мы все живем с занозами внутри.
– Каковы, на ваш взгляд, литературные связи Средней Азии и России? Историки пишут, что взаимодействие ограничивалось экспортом изюма и тюбетеек для помещиков. Были еще офицеры, обучавшиеся в царских военных академиях, мощная волна переводов национальной литературы в советское время… Но ведь этим связи не ограничивались?
– ...Экспорт изюма продолжается. С волной переводов – посложнее. Что-то переводим, больше на «волонтерских» основаниях. Несколько лет назад вышла антология переводов современной узбекской поэзии «Анор – Гранат», которую составил Санджар Янышев. В следующем году, надеюсь, выйдет книга крупнейшего – и в советское время не переводившегося – узбекского прозаика Тагая Мурада. Там будет две его повести: «Тарлан», ее перевели Вадим Муратханов и Герман Власов, и «Люди, идущие в лунном луче» в моем переводе.
– Как сейчас влияет русская культура на культуру стран Средней Азии?
– Есть шлейф той русской культуры, которая была, которая внедрялась, считалась элитарной; на языке того времени – «прогрессивной». В городах, особенно Ташкенте, это еще чувствуется, хотя этот шлейф все более разряженный... Есть какое-то влияние современной русской культуры – массовой, разумеется, но и не массовой тоже – пусть очень узкое.
– А в каких отношениях русская культура с настойчивым экспортом исламской культуры направления, которое иногда называют салафитским, во всяком случае, в определенной степени традиционалистским?
– Думаю, из Узбекистана такого «экспорта» нет, тем более настойчивого... Да и насчет «традиционализма» салафитов можно спорить; традиционны скорее местные суфийские традиции, а они гораздо менее ориентированы на какую-то экспансию, миссионерство. В каких отношениях это с русской культурой? Это всегда – и в колониальное, и в советское время – были две разные вселенные. Русская культура, как она укоренялась в Средней Азии, была прежде всего светской. Иногда даже агрессивно-светской. Скажем, между православием и исламом еще возможен какой-то диалог, пусть непростой, временами конфликтный, но – все-таки возможен. Есть общая религиозная почва, монотеистическая традиция. Если же брать светскую культуру... Хотя и здесь что-то возможно. Скажем, появление какого-то внятного разговора об исламе, о современной исламской философии, который бы шел «изнутри» ислама, но на русском языке, в поле русской интеллектуальной традиции. Мне известны здесь только единичные случаи. Скажем, поэт Сабит Мадалиев, бывший главный редактор «Звезды Востока». Он сам – мусульманин, готовит уже несколько лет новый русский перевод Корана с суфийскими комментариями...
– Кого из писателей и поэтов вы бы рекомендовали для перевода на русский язык или, возможно, когда-нибудь взялись бы перевести сами?
– Тагая Мурада я уже назвал – это писатель уровня Шукшина. Из современных прозаиков – Саломат Вафо, Раимжон Рахмат, Мухаммад Шариф... Что-то из них переводит Саодат Камилова, ташкентская переводчица, но она тоже это делает на добровольных основаниях: переводы фактически никак не поддерживаются. Надеюсь, в Ташкенте со временем появится что-то вроде российского Института перевода или аналогичных фондов в других странах.
– Философское образование, ясно, помогает Абдуллаеву-критику. А писателю?
– Само по себе образование не помогает и не мешает. Помогает опыт. В самом широком смысле – душевный, жизненный, бытовой, социальный. И даже философский... Хотя философия на литературу всегда, еще с античности, поглядывает косо. Это для нее так, игра в слова, софистика...
– В одном из интервью вы сказали: «Хорошо, что писатель сейчас хоть кому-то интересен». Однако ваши романы, поэзия не производят впечатление созданных «хоть для кого-то». Представляется, что у вас есть какая-то глобальная, осознанная цель.
– Какой-то одной цели, тем более «глобальной», нет. Но вы правы, писать роман, если у тебя за душой нет двух-трех «больших» мыслей, смысла нет. Другое дело, что эти цели или мысли для меня самого присутствуют в виде вопросов, и еще не до конца сформулированных. Есть некая интенция – помочь человеку, читателю, найти себя, стать тем, чем он мог бы стать по тому замыслу, который в него где-то вложен. Ведь читатель – это тоже текст, потрясающе сложно устроенный текст, со своим стилем и замыслом. И когда один текст читает другой, возникает то... что, в общем, возникает. Но это – в самом общем плане, ведь читатель очень разный... Было бы смешно, если бы я попытался что-то ему «сообщать», «учить»... Поэтому и не сажусь писать с готовыми идеями. Мне важно, чтобы я сам до чего-то доходил, что-то понимал в процессе написания. Как писал Виктор Франкл, смысл невозможно придумать, его можно только найти. Этим и занимаюсь.