Едва ли не в каждой книге Анатолия Макарова появляется его любимая героиня – Москва. В изображении Москвы ХХ века он давно достиг классической живописности, свободной от этнографизма и даже бытописательства. Энергия макаровской Москвы обеспечивается его героями, силой их характеров, их страстями. Вскоре после юбилея Анатолия МАКАРОВА о Москве, прозе и вечных проблемах с ним побеседовал Сергей ДМИТРЕНКО.
– Анатолий Сергеевич, в вашей прозе всегда чутко передаются переливы времени. А как ощущаете себя вы сами в дни юбилея?
– К себе во времени я относился здраво, иронически. Мне были смешны мои коллеги, которые стремились попасться на глаза начальству и что-то получить, организовать свои творческие вечера, какие-то поздравления самим себе... Этим себе литературной славы не составишь. Не было ее и у меня. Но известность все же была.
– С 1960-х годов помню ваши очерки в любимом издании нашей семьи, в «Неделе», подпись – «Ан. Макаров»...
– Да, я стал подписываться так после курьезных повторений одной и той же накладки: одним из самых заметных литературных критиков тогда был Александр Николаевич Макаров, и мои гонорары несколько раз выписали ему. Вот я и решил отделиться... Но, повторю, известность у меня была. Это я почувствовал, когда корреспондентом ездил по стране и в гостиницах, в администрациях тогдашних меня узнавали именно как автора «Недели», говорили о каких-то моих очерках – значит, читали. А настоящую известность, момент славы я испытал, когда в «Юности» напечатали мою повесть или маленький роман – «Человек с аккордеоном». В итоге дошло дело до экранизации, фильм поставил Николай Досталь, один из лучших сегодня кинорежиссеров...
– Он играл Сашку Кригера в фильме «До свидания, мальчики». Это едва ли не самая задушевная панорама предвоенного времени, как «Человек с аккордеоном» – послевоенного...
– Спасибо. А со временем, если говорить о моей литературной жизни, дело обстоит так. Я, конечно, ощущаю себя шестидесятником, но формально, по возрасту я младше шестидесятников на семь-восемь лет... Но в эти годы литературная атмосфера в стране перевернулась, и, наверное, отчасти поэтому многие мои вещи после «Человека...» в «Юности» не брали. Например, повесть «Мы и наши возлюбленные» в разных журналах, несмотря на положительные рецензии, заворачивали. Так что роман с журналами у меня как прозаика не сложился. Но сложился с издательством «Советский писатель», хотя это было трудное для авторов издательство, печатавшее литературных генералов, московских, из областей, союзных республик. Но мои книги здесь брали и, самое главное, в книжных магазинах они никогда не залеживались.
– Но вернемся к вашему детству. Судя по вашей прозе, с детства у вас многое и начиналось...
– Это так. Я вырос в самом центре Москвы, Пушкинская улица, дом 12, квартира 3 – дом, к счастью, сохранился, и здесь, в центре, происходило все, что происходило в стране. Это был, с одной стороны, обычный московский сильно хулиганский двор, но в этом районе жило много артистов, писателей, в нашей 170-й изумительной школе состав был такой: треть примерно – дети художественной интеллигенции, остальные – послевоенная безотцовщина. И у меня все погибли, кроме двух двоюродных дядей. И моей матери, которая до войны не нуждалась и даже не работала, так как мой дед был довольно известный московский портной, теперь надо было вместе со мной просто выживать. Но при этом в школе я никогда не чувствовал социальной разницы: никому не делали поблажек, с именитых даже больше спрашивали, у нас в классе все ходили друг к другу домой, после уроков, ну, как бывает... Я долго над этим думал и пришел к выводу, что при всей жуткой практике большевиков все-таки какой-то идеализм в представлениях оставался. И мы все в этом росли. Людмила Петрушевская, Марк Розовский, Эдик Радзинский, Вася Ливанов, Андрюша Миронов – это все ребята из нашей школы. Мы умели дружить, да и потом это продолжалось в нашем поколении. В университете приятель привел меня в «Известия», а там был такой знаменитый редактор, он прошел войну, а до войны работал в «Комсомолке», Александр Львович Плющ, у которого был свой принцип набора. Когда его за кого-то просили, он отвечал: ваши и без меня не пропадут, а я возьму ребят в рваных штанах... Конечно, брал не за рваные штаны, нужно было заработать горбом это право – стать корреспондентом «Известий», «Недели». Я, прежде чем меня взяли, год ходил в практикантах. Но, значит, подошел...
– И вы не были членом партии?
– Никогда. Хотя мне не раз говорили: что ж ты не вступаешь, даже за границу никогда не съездишь. Но я не вступал, знал, что это не мое. А притом во Францию, в Париж, попал еще в 24 года. Еще была оттепель, и меня воткнули в молодежную группу журналистов. Знал язык, и вот – поехал. Прямо с корявого асфальта моего двора, из перенаселенной скандальной коммуналки. Правда, потом долгое время меня никуда не пускали. Знали, с кем дружу, что читаю, у кого это беру... Но в соцстраны все же ездил, там мои книжки переводили. А теперь и вовсе могу сказать: я побывал всюду, где хотел.
– Вы по стилю и содержанию прозы относитесь к тем, кого называют семидесятниками или «сорокалетниками», но сами, насколько понимаю, считаете себя шестидесятником... Почему?
– Просто по духу я шестидесятник. Со многими из них дружил, с ними вырос. С другой стороны, например, я долгие годы был в прекрасных отношениях с Сашей Прохановым, мы печатались в «Сельской молодежи», когда туда пришел Олег Попцов, он сделал прекрасный журнал... Я был хорошо знаком в те времена с Толей Курчаткиным, Анатолием Кимом, с Анатолием Афанасьевым...
– Интересный писатель, недопрочитанный... Тоже певец Москвы.
Москва сегодняшняя. Небесное пространство между
собором Василия Блаженного и Спасской башней. Фото автора |
– Талантливый по перу. И притом ерник... Но важны отношения. Тогда было очень интересное по-своему время. Нельзя было писать обо всем, что ты думаешь, но можно было писать хорошо. Это замечали. Когда я начинал, был, скажу так, гром оркестров, а я играл на своей скрипочке или дудочке. Но редакторы эту скрипочку-дудочку услышали – и потом слышали. Это как-то длилось, до 90-х годов. Теперь редакторы не настроены слышать. У них производство. А тогда даже журналистика была литературоцентричной. Писатель в газете – это было обычное дело, как, впрочем, повсюду в ХХ веке. Для Сартра, Камю, Хемингуэя, Стейнбека газетная работа была частью их творчества. Все было взаимосвязано. Все искали литературное качество. А сейчас это стремление молодежь, по-моему, стало раздражать. При этом они, кажется, сами не знают, чего хотят. Все только вокруг продаж: сможем продать – не сможем продать. Но при этом странный менеджмент. В прошлом году мой роман решили издавать, дали мне хорошего редактора, еще старой, нашей школы, книга дошла до оригинал-макета, но потом в издательстве сменился главред, хозяин стал просматривать, так сказать, оставшееся – и отвел. По каким-то своим, совершенно субъективным причинам. Все решил случай, а не работа. И от нелепости всего происшедшего я испытал тяжелый стресс...
– Только и остается, что сказать: коль написано, значит, рано или поздно будет издано. Что поделаешь, новые времена. Наверное, у вас, поэта Москвы, есть свое мнение и о новом облике любимой Москвы?
– Когда Лужкова выбрали, я даже по наивности радовался: вот избрали московского парня, он не напортит... Но скоро пошел этот купеческий стиль, стали ломать столько, сколько никогда в Москве не ломали. Строят бездумно, без какого-либо учета московского ландшафта. Вот здесь, неподалеку, у входа на Арбат, поставили здание, не обращая внимания на то, что есть этот арбатский особый поворот... И сколько такого! Хотя Москва остается великим городом, ее душу не убьешь. И еще. Меня не меньше раздражает, когда слышу голоса: «Понаехали!» Они не сами понаехали, они здесь работают, их надо не как сельдей в бочку в подвалы напихивать, а помогать понять, где они живут, музеи им показать, театры...
– Вы что-то писали, кроме журналистики и прозы? Стихи, например?
– Нет, стихи я не писал никогда, хотя поэзию очень люблю, знаю, легко запоминаю. Дружу со многими поэтами. Если бы я преподавал, советовал бы журналистам, прозаикам побольше читать стихов. Помогает понимать прозу. Еще я написал несколько пьес, и, хотя театральная их судьба не сложилась, это также было интересное занятие. Пьесы писать полезно, чтобы понять сущность конфликта, возможности диалога. Это взбадривает.
– Вы никогда не преподавали?
– Нет, не довелось. Так получилось, я всегда был занят чем-то, помимо прозы. Заработков на жизнь и на путешествия хватало, а лекарств я тогда еще не покупал. То «Неделя», то телевидение, где я на ТВЦ вел передачу «Газетный дождь», то радио...
– Вот и расскажите о вашей передаче «Диалоги ума и сердца» на радио «Культура», которую почему-то закрыли именно в Год литературы.
– Понятно почему. Урезали финансирование, кризис. Хотя с радио звонят, надеются на восстановление. Все-таки она существовала семь лет, выходила еженедельно, к ней привыкли. Легко посчитать, сколько человек у меня побывало – не только писателей и критиков, но и литературных деятелей, людей кино и театра, режиссеров. И все шли с радостью, за это время отказались только двое...
– По-моему, «Диалоги...» были единственной федеральной радиопередачей, где шел серьезный и разносторонний разговор о современной литературе...
– Наверное, так. Во всяком случае, я старался, готовился к каждой встрече, много читал. Причем одним из главных принципов для меня было преодоление тусовочных перекосов: это наши, а это не наши, их мы не приглашаем, и т. д. У нас очень сложно устроенное общество, и мне хотелось, чтобы «Диалоги ума и сердца» были интересны для всех, кто считает литературу, чтение серьезным делом жизни, хочет говорить о литературе, а не только о попсе.