Дмитрий Данилов: «Я очень люблю описывать транспорт». Фото Сергея Новикова
Урбанистическая среда, транспортные средства и другие механизмы, окраины с их блеклыми, типовыми постройками, все неприметное, невыдающееся, заурядное, скучное обретает в книгах Дмитрия Данилова особую важность и смысл: это один из столпов, на котором держится концепция его прозы. О принципах построения текста и жанрах с Дмитрием ДАНИЛОВЫМ побеседовала Елена СЕМЕНОВА.
– Дмитрий, стиль вашей прозы и стихов как бы отвергает вымысел: вы придерживаетесь фактической точности, фиксации как внутренних, так и внешних событий. Не могли бы вы озвучить концепцию, если она есть? Откуда растут корни?
– Действительно, я ничего не придумываю. Наверное, концепция именно в этом – ничего не делать искусственно. Я вообще, когда начинал писать – это было довольно давно, – как и, наверное, большинство авторов, был в плену иллюзии, что что-то нужно придумывать из головы – какие-то сюжеты, вымышленных персонажей. Я, если честно, очень плохо умею придумывать сюжеты. Но со временем я эту иллюзию преодолел и сейчас просто стараюсь фиксировать какую-то настоящую реальность. И это не стиль, а именно принцип построения текста. (Я сейчас говорю прежде всего о прозе, в стихах все немножко по-другому.) Если говорить о прозе, то каждый большой текст – а я в последнее время почему-то пишу только большие тексты – это некоторый проект, отчасти в духе современного искусства. То есть выбирается какой-то кусок реальности: допустим, «Описание города» – берется город, и совершается 12 приездов в этот город, «Сидеть и смотреть» – выбираются некоторые места в разных городах, и совершается непосредственное наблюдение того, что происходит. Или, допустим, недавно я закончил большой текст «Есть вещи поважнее футбола» – там описывается один футбольный сезон. Вот такой принцип. Нащупан он был интуитивно. Это не просто, как говорят, сел, почесал репу и понял, что надо делать именно так. Получилось все как-то само. Началось все с романа «Горизонтальное положение». Как у многих авторов, пишущих короткую прозу, у меня всегда была на заднем плане мысль, что надо написать что-то большое. И я пришел к самой простой форме – форме квазидневника: взял год своей жизни и старался каждый день делать записи. Получился роман, который представляет собой запись годового цикла. После этого я понял, что мне интересно не придумывать сюжеты, а описывать куски реальности.
– Какие авторы, книги оказали на вас сильное влияние, может быть, даже изменили мировоззрение?
– Изменения мировоззрения, наверное, не было. Но если говорить об авторах, то на меня очень сильно повлиял Леонид Добычин. Как и на очень многих, на меня повлиял Хармс, в свое время сильно повлиял Юрий Мамлеев. Я даже долгое время находился под непосредственным его влиянием: мои ранние тексты немножко в таком мамлеевском духе были выдержаны. Но, мне кажется, я давно это влияние преодолел. Я очень благодарен Юрию Витальевичу за то, что он для меня стал очень мощным вдохновителем – помог мне начать.
– Повторение, перечисление, именные предложения, возникающая благодаря этому медитативность, урбанистический бытовой пейзаж в ваших текстах, как ни странно, не вызывает ощущения тоски. Наоборот, есть радость от узнавания привычного, эдакая прелесть рутины. Какова задача такого изображения?
– Когда я слышу слово «задача», у меня возникает образ человека, который сидит за письменным столом с очень серьезным выражением лица, чешет репу, морщит лоб и думает: а какую бы решить задачу? У меня этого никогда не было. На самом деле, этот стиль – с повторениями, перечислениями, стиль такого, может быть, безэмоционального описания обыденных реалий интуитивно возник сам. Пишешь, пишешь – и вдруг в какой-то момент находишь модус, который тебе нравится, чувствуешь, что для тебя это органично. И все. А то, что связано с художественными задачами, мне кажется, обычно видится постфактум. Когда текст уже готов, я могу его перечитать и понять, что я этим текстом решил какие-то задачи, хотя изначально я их не ставил. Или критики могут увидеть какие-то решенные (или нерешенные) задачи. Моя задача – описать кусок реальности, о чем я уже говорил.
– Почему-то при чтении ваших текстов вспомнились фильмы Яна Шванкмайера, героями которых часто становятся вещи. Кстати, в новом романе Александра Кабакова «Камера хранения» герои – тоже вещи. А у вас кто главный герой?
– Кстати, понятно, почему возникла такая ассоциация. Ведь у меня достаточно часто героями становятся предметы, которые принято считать неодушевленными. Это либо какие-то городские реалии, либо сооружения; у меня в текстах много разного транспорта – я очень люблю описывать транспорт. Действительно, человек не находится в фокусе моего внимания. Может быть, повторюсь, я эту мысль уже неоднократно высказывал, но вся мировая литература сосредоточена на человеке. И мне иногда хочется этот дисбаланс нарушить в пользу чего-то «нечеловеческого», обратить внимание на то, на что обычно люди не обращают. Вот мы стоим и видим рекламный стенд, скамейки, диктофон вот этот… Это ведь все очень интересно.
– Правомерны ли для вашей прозы слова «документальность», «кинематографичность»?
– Документальность, конечно есть. Когда описывается реальность, документальность возникает неизбежно. Но если говорить о кинематографичности, то, мне кажется, она у меня далеко не везде. У меня есть один явно кинематографичный текст – старая повесть «День или часть дня». Это некоторое подобие сценария. Режиссер Бакур Бакурадзе даже хотел фильм снять по этой повести. Мы с ним на эту тему общались, но что-то там не срослось. По поводу других текстов я не уверен, что кинематографичность в них присутствует.
– Как вы относитесь к фикшну и нон-фикшну: существует для вас такое деление? К чему вы относите свое творчество?
– В моем представлении водораздел между фикшном и нон-фикшном проходит по линии «художественное–нехудожественное». Важно не то, описываются ли реальные события или вымышленные, а то, насколько текст решает какие-то художественные задачи. Ну, допустим, чистый нон-фикшн для меня – это когда журналист берет и пишет биографию Мао Цзэдуна: «Мао Цзэдун родился…» и т.д. Это может быть книга репортажей. Вот, допустим, книга Хантера Томпсона «Ангелы ада» – это нон-фикшн. Он пишет: такого-то числа в газете «Сан-Франциско кроникл» вышла статья, в которой написано то-то, я поговорил с байкерами, спросил, что они об этом думают, они сказали, что это все бред, и т.д. А я все-таки создаю художественные тексты, а не написанное обычным языком документальное повествование.
– Правильно ли я понимаю, что повторения, с одной стороны, подчеркивают шаблон нашего коллективного сознания, а с другой стороны, как в компьютерной игре, предлагают тотальную вариативность развития событий? Или дело в другом?
– Я думаю, дело в другом. На этот стиль с повторами я набрел чисто случайно, я его не придумывал из головы. Для меня это способ ритмической организации текста: ведь в прозе тоже есть свой ритм. И повторы – способ придать тексту ритм, акцентировать какие-то моменты. Может быть, в итоге таким способом мне удается передать атмосферу рутинности. Мне вообще нравится рутинность, повседневность, скучность. Самое интересное – это скучное. Повторения придают тексту скучность. Но это я не специально делаю. Главное для меня все-таки ритм.
– Кстати, эти повторы – особенно в стихах, – как мне кажется, связаны еще с юмористическим или сатирическим моментом. Когда вы читаете, они вызывают у публики смех.
– Я не делаю это специально. Мне не то чтобы вообще не нравится юмор – мне не нравится юмор нарочитый, когда автор специально стремится рассмешить. И я никогда сознательно к юмору не стремлюсь. Он сам возникает, поскольку жизнь у нас, как правило, очень смешная. Комический эффект возникает сам собой.
– Вот – да. Меня как раз покоряет у вас умение ненавязчиво отмечать моменты здорового и нездорового абсурда нашей жизни, не говоря уже о спонтанности выражения, поэзии сиюминутного состояния. Показалось, здесь что-то идет от Венедикта Ерофеева. Так ли это?
– Может быть, и так. Но сам я это не очень вижу. Честно признаюсь в страшной вещи: я не поклонник Ерофеева. Я понимаю, что «Москва – Петушки» – великий текст для русской литературы, важный кирпичик в нашей общей стене. Но он не вызывает у меня очень положительных эмоций. Вообще параллелей можно найти много. Вот, например, некоторые находят параллели с моим любимым писателем Анатолием Гавриловым. Мне даже приходилось сталкиваться с мнениями, что я – эпигон Гаврилова. Да, местами что-то общее есть, какая-то интонация. Но в целом, я считаю, что это не так.
– У вас недавно вышла книга стихов «Переключатель». Вы пишете, как правило, длинные смысловые верлибры, тематика которых отчасти близка к прозе. В чем отличие ваших стихов от вашей прозы?
– Для меня это совершенно разные типы письма, и не только потому, что стихи – в столбик, а проза – в строчку. В прозе у меня присутствует система самоограничения: там, за редким исключением, нет местоимения «я», нет оценочных высказываний, она в значительной степени безэмоциональна. А в поэзии я себе даю волю, разрешаю себе гораздо больше. Ну, не все, конечно. На поэзию у меня тоже распространяется ограничение на нецензурные слова. У меня ни в одном тексте нет нецензурных слов. Иногда, когда нужно указать на них, я ставлю угловые скобки и пишу <нецензурное слово>, и все понимают – какое. В поэзии у меня есть «я», я допускаю прямые высказывания от своего имени, допускаю оценки и эмоции.