Вадим Месяц: если модуль поведения у меня есть, то он джазовый, импровизационный. Фото из архива Вадима Месяца
По случаю 50-летия Вадима МЕСЯЦА и 10-летия культурного проекта «Русский Гулливер» с поэтом и прозаиком побеседовал Андрей ТАВРОВ.
– Вадим Геннадиевич, в этом году у вас два юбилея – 50-летие и 10 лет проекта «Русский Гулливер». Как эти даты соотносятся в вашей жизни? Я ловлю себя на мысли, что время астрономическое – условная величина, а вот время личное, смысловое всегда вращается вокруг самых ярких событий жизни.
– Мне нравится менять личную мифологию и вместе с ним отсчет времени. Раньше я ориентировался по вышедшим книгам, когда их стало много – по рождению детей (их у меня четверо). Еще важнее внутренние творческие установки: возникает идея, условно говоря, проекта и ты живешь какое-то время под его знаменами. Так было с «Ветром с конфетной фабрики», книжкой, которую кто-то назвал веселым реквиемом по совку, с хулиганским романом «Лечение электричеством» из жизни бандитского поколения эмигрантов, черной Лолитой в «Правилах Марко Поло». Когда мне исполнилось 40 лет, я был еще на Лонг-Айленде, и прошлый юбилей совпал с уходом в «мифы о Хельвиге», был у меня такой поэтический архаический проект, когда я полностью переместился в эпоху Великого переселения народов и стал варваром-язычником. После такого серьезного наезда на цивилизацию нужно было расслабиться, и я переключился на «Имперского романсеро» – лубок, игровые стихи. Параллельно написал «Легион архангела Гройса» – роман из деревенской жизни современной Беларуси, в котором мои друзья, умершие и погибшие в России, неожиданно воскресают в бывшем Великом княжестве Литовском. Мне пришлось начитаться Николая Федорова и Рудольфа Штайнера, но книжка получилась легкой и веселой. Я ее еще не напечатал. Сейчас пишу в основном стихи: много и безоглядно. Никакой специальной концепции нет. Ясно, что проект будет называться «Стихи 14-го года»: тем более друзья говорят, что я начал писать совсем по-другому. «Если у тебя фонтан – заткни его». Сразу после Нового года заткну и вернусь к прозе.
– В «Гройсе» есть игры со временем, текущим одновременно в разных направлениях. А как возникла идея издательства «Русский Гулливер»?
– А там все происходит тоже в каком-то ином измерении. Есть год основания Центра современной литературы – 2004-й, но первую книжку мы издали в 2005-м, что, на мой взгляд, означает, что юбилей у нас на следующий год. «Русский Гулливер» живет своей внутренней жизнью, по каким-то чуть ли не мистическим законам. Реально нечто новое и отличающее нас от других издательств началось в 2008 году. Точкой отсчета можно считать нашу поездку в амстердамский университет на конференцию «Мерцающий авангард». Именно там я понял, что нашу творческую и издательскую деятельность необходимо вписать в какой-то контекст (например, русского авангарда), большую роль сыграла и последняя встреча с Лешей Парщиковым, с которым мы когда-то затевали «Гулливерус». Создание нашего журнала «Гвидеон», кроме прочих плюсов, привело к тому, что у меня под шумок написались две книжки критики и эссеистики «Поэзия действия» и «Второй концерт Рахманинова как национальная идея». Работа в «Гулливере» дисциплинирует: она и мне на пользу чисто в ремесленном плане.
– Контакты «Гулливера» с учеными остаются за кадром, а ведь это – дисциплина подхода. Малевич как-то произнес смешную фразу: я всех вас покрыл «Черным квадратом». Есть ли что-то интуитивное или поэтическое, с помощью чего вы «покрываете» организационное и писательское пространство?
– Ваш вопрос призывает меня сказать что-нибудь умное, но я воздержусь. Позиция у нас изменчивая, неуловимая, пусть и существует на фоне какой-то незыблемой идеи, имя которой всуе не называют. Художнику нужно выставляться, писателю – публиковаться. Вообще хорошо, когда ты влияешь на процессы, определяешь моду. Не думаю, что мне это к настоящему моменту удается в полной мере, но «медных труб», необходимых для того чтобы не унывать, я получил достаточно. Известность – палка о двух концах. Она к чему-то обязывает, балует, портит. Почему многие мои друзья, ставшие знаменитыми, либо вообще замолчали, либо стали писать слабее? Настроение писателя определяется тем, что у него в настоящий момент на рабочем столе. Возможность оставаться в относительной тени дает больше свободы, чем публичность. Друзьям, которые по той или иной причине обойдены вниманием, можно сказать: вот вы хотите напечататься в том или ином журнале, а вы их читаете? Вы согласны с их политикой или ее отсутствием? Ведь нет скорее всего. Это лишь вопрос престижа, не более. То же самое с премиями: вам интересно мнение нескольких литературных клерков, которых никто уже давно не принимает всерьез? А зачем тогда переживать и завидовать? Мне повезло, что я получил комплименты и признание от людей, которых действительно уважал. Бродский… Гаспаров… Зиновьев. Для меня это важнее, чем грамоты на стене.
– «Гулливер», мне кажется, больше часть природы, чем часть социума. Что-то вроде мирного смерча, движущегося по морям и континентам и останавливающегося в точках силы, поэтической и природной. Живой объем, полный пространства и времени, как в строчке об Одиссее, возвратившемся домой. Как угадать его маршрут? Мне кажется, он и для вас во многом непредсказуем. Помните страны, где вы были?
– Туризм меня мало интересует – разве что с детьми. Я 15 лет прожил в Америке, на отшибе цивилизации. Десять лет занимался культуртрегерством в колледже под Нью-Йорком. Так что административная деятельность вошла в привычку. Меня она не ломает. А что касается географического расширения проекта – это правда. И не то чтобы у меня такая цель: так получается в силу общительности. Думаю, на биеннале в Венеции мы хорошо выступили, в Салониках. В Латвии был осенью в писательском доме в Вентспилсе. Хорошим начинанием были Парщиковские чтения, а мы сделали вечера в Петербурге и Москве. Собственно, мемориальный семинар, который мы с вами и Эдом Фостером сделали в Хобокене, тоже продолжение Парщиковских чтений, хотя поминали ушедших участников нашей русско-американской программы. Тут и Лена Шварц, Нина Искренко и Дмитрий Пригов, Сергей Курехин. Что еще? Летом ездил на фестиваль в Геную, где оказался единственным представителем от России. Лестно, что своими песнями я этот фестиваль закрывал. Давно вынашиваю идею фестиваля на Майорке, где жил мой любимый Роберт Грейвс. Вы сказали, что «Русский Гулливер» – проект стихийный, природный. Может быть. Разве что в силу моего темперамента. И в лесу я люблю жить больше, чем в городе. Мне кажется, я прожужжал всем уши встречами с доисторическими черепахами и медведями… Но это так. Встреч с животными у меня по-прежнему много. Лет пять назад на страницах «НГ-EL» я сказал, что поэт для меня скорее лесной царь, чем городской сумасшедший. Вы знаете, настроение меняется. Меня потянуло в город: я даже словарь свой пытаюсь урбанизировать или сочинять стихи под джаз. Так что против городских сумасшедших я ничего больше не имею.
– Чтобы стать городским сумасшедшим, стараться не надо, достаточно просто жить в современном городе, пронизанном политикой и страхами. Кстати, какова издательская политика «Русского Гулливера»?
– Сумасшедший сумасшедшему рознь. Скажем, Тома Вейтса или Петра Мамонова можно считать городскими сумасшедшими, да? Другой пример – Новодворская. Конечно, мне Мамонов и Вейтс ближе. Я слишком долго сидел в архаике, фольклоре, в таком деревенском дискурсе. Соскучился по кофе в кофейне, джазу, даже галстук готов надеть. Вообще если какой-то модуль поведения у меня есть, то он джазовый, импровизационный: и в сочинительстве, и в «гулливеровщине». Надо, чтобы никто не догадывался (да и ты сам), какой ход будет следующим. Кастанеда считал, что таким образом мы обманываем смерть – я так глубоко не копаю, мне просто интересно, и все. От политики спрятаться трудно, она во все щели лезет, но мне кажется, что, занимаясь книгоизданием, выпячивать свои взгляды неправильно. Что происходит? Война города и деревни происходит. И в Непале, и в Америке, и в Украине. Мне странно принимать какую-либо сторону. Я отчасти «академический ребенок», но деды-бабки были крестьянами, простыми работягами. У меня такое ощущение, что связь эту мне сохранить удалось. То есть в рабоче-крестьянской среде я чувствую себя комфортно, без снобизма и интеллигентских комплексов. А про издательскую политику… Раньше мы издавали много поэтических книжек, больше, чем кто-либо другой в России. Сейчас хотелось бы поставить акцент на прозу, короткую прозу. Она и раньше у нас выходила, но теперь я хотел бы сделать эту политику приоритетной.
– «Гулливер» много работает с регионами. Возникают и новые контакты – с Арменией, например…
– Ну да, стихи пишутся не только в столицах. Попытки московских комиссаров определять мейнстрим, к счастью, провалились. Мы сейчас не то чтобы на распутье, но в процессе бессознательного становления. Кто-то говорил, что поэзия в 90-е годы была приватизирована. Мы сейчас движемся к ее национализации. Это традиционное состояние нашей литературы – народность, гражданственность и т.п. То, что умники считают элитарным искусством, чаще всего пыль в глаза. Литературные штудии, которые нашли в себе наглость быть опубликованными. Мое обращение к провинции не случайно – я из Сибири, из Томска. Первая публикация моя произошла на Урале, и я этой публикацией горжусь больше, чем подборкой в парижском «Континенте». Я до сих пор поддерживаю отношения с друзьями и литераторами из Екатеринбурга. Последний «Гвидеон» посвящен поэзии Урала. До этого был «американский» номер. Про Армению хороший вопрос. Армянский номер журнала уже собран – выйдет первым в 2015 году. Подоплеки своего «романа с Арменией» я не знаю. Первая любовь в школе была наполовину армянкой, может, в этом дело. И в Америке, и в России армяне были свои люди. Последнее время каждый год езжу в Ереван на форум издателей и переводчиков. Написал безумную вполне поэму по следам Чарлза Олсона и американских авангардистов «Дендроут Арарат».
– Когда мы познакомились, вы меня удивили тем, что на Лонг-Айленде, на побережье, объехали бабочку. Сейчас бы объехали или не до этого?
– В жизни я стараюсь обходиться без лишней символики и суеверия. Про бабочку я не помню, но, видимо, объехал ее инстинктивно. И сейчас бы сделал то же самое в силу осторожности, необходимости сохранять некий «баланс мира». И сочинительство, и издательская работа происходят у меня стихийно. В каком-то смысле я живу на автопилоте. И это – счастливое свойство характера. Жить и действовать без рефлексий конструктивнее. «Глаза боятся – руки делают». Все происходит само собой.