Эдуард Лимонов: пишу от руки. Фото Антона Белицкого/PhotoXPress.ru
Эдуард Лимонов, которого всегда было много, сегодня стало еще больше. Теперь, спустя много лет, его приглашают и на центральные телеканалы. Правда, говорит он по большей части о политике. Но нам было интересно побеседовать прежде всего о литературе и личности Эдуарда Лимонова в ней. О новой книге с Эдуардом ЛИМОНОВЫМ побеседовал Платон БЕСЕДИН.
– Эдуард Вениаминович, в большинстве последних своих интервью вы часто говорили о том, что заниматься литературой вам не интересно. Тем не менее недавно вышла ваша новая книга «Дед». Что-то изменилось?
– Был большой кусок книги, назывался «Милицейский роман», 67 страниц. Я печатал его с продолжением на сайте «Русская весна», чтобы поддержать наш сайт, потом сайт загнулся, денег не стало его развивать. Был перерыв в пару лет, и когда я перечитал этот кусок, подумал, почему бы не продолжить, нужно продолжить. Это всегда чистая случайность, и вы зря себе представляете, что даются клятвы и зароки совсем не писать или писать. Все случайно. Получился памфлет «Дед».
– Скажем так, отсутствие интереса к литературе чем объяснить? Другими интересами? Или качеством того, что сейчас пишут?
– Я никогда не любил литературу, я переживал озарения, любил размышлять, выдвигать гипотезы, а романы – это низший жанр для обывателя, человека с ослиными мозгами, и для издателя, чуть-чуть жулика, который считает эту форму, этот кирпич, единственной формой литературы, которую можно продавать. До того, что сейчас пишут, мне никакого дела нет. Я вот недавно признал, что хваленая «Мариенбадская элегия» Гете намного хуже моих лучших стихотворений, но, может быть, это перевод такой поверхностный.
– Избитый вопрос, но тех, кого принято называть «молодыми писателями», читаете?
– Я читаю только интересующие меня книги по религии, философии. «Молодых писателей» не читаю. Обижать никого не хочу, но они пишут романы, а я давно выбросил все романы из моей библиотеки.
– Насколько вы интегрированы в нынешний русский литературный процесс? Какое место занимаете в современной русской литературе? Есть ощущение, что держитесь особняком…
– Я себе жил и ни в каких таких процессах, слава богу, не участвовал. Ни в Нью-Йорке, ни в Париже тем более. И правильно делал. Окололитературная жизнь меня всегда повергала в тоску. И что такое современная русская литература? Называют какие-то имена. Я их не читаю, потому что пробовал, и это банально. Зачем мне банальное? В современной русской литературе мало ума. Во французской тоже мало ума. Вообще в современности мало ума.
– Есть мнение, что в нынешней русской литературе вас, несмотря на культовый статус, упорно игнорируют. Вот премий, например, не дают…
– Премии дают своим. Есть группы возле каждой премии, которые распределяют премии своим. Никакого отношения к качеству книг это распределение не имеет. Это, как месторождения нефти, тщательно оберегается от чужих.
– При этом, Эдуард Вениаминович, есть целая группа значительных авторов, которые считают вас едва ли не отцом-вдохновителем…
– Если считают меня отцом, это их выбор. Я никого на это не толкал и не подвигал. О моем влиянии нужно спрашивать этих ребят, а не меня.
– Вы пишете и стихи, и прозу. Говорят, что начинают обычно со стихов, после переходят к прозе. У вас этот процесс как происходил?
– Я пишу то, что пишется. Лет двадцать стихов не писал, потом в тюрьме написал десяток. Вышел, и пожалте – стал писать по сборнику каждые год-полтора. Стихи, они сами управляют тобой. Вообще это крайне архаичный жанр, и в моем случае такое себе чудачество.
– Вот я сказал «процесс письма». А как устроен он у Эдуарда Лимонова? Пишете, к примеру, ручкой или на компьютере? Интересуют детали писательского быта.
– Пишу от руки. В тюрьме привык да так и не могу отвыкнуть. Вот статьи пишу сразу в компьютер и Живой Журнал – в компьютер. В тюрьме писал, как удавалось, в Лефортово выводили даже в отдельную камеру. Хорошо там было. И конвойные уважали за это, за писательский труд. Угодливо спрашивали: «А вы сегодня до которого работать будете?» Они поняли, что к ним в руки попал настоящий тип, и радовались простенько этому. Потому что столкновение с настоящим типом и их возвышало. О себе они лучше думали рядом со мной.
– Не могу не спросить: что все-таки до сих пор вдохновляет?
– Да все может вдохновить. Человечество вдохновляет – упрямое, настырное, агрессивное. Маленький человек мне противен. Я люблю героев, а Акакии Акакиевичи мне просто неприятны.
– Алексей Толстой, дабы лучше писать, советовал Булгакову чаще менять жен, женщин. Это ваш метод?
– Алексей Толстой, ну да, писатели советуют друг другу, понятно. Я не дружу с писателями. Женщины сами меняются рядом с тобой. Они знают, что им нужно и как долго.
– Есть два мнения о писателе: либо как о проводнике некой идеи, либо как о человеке упорного труда. Профессия или призвание – или и то и другое. В вашем понимании писатель – это…?
– Вообще писатель – это не профессия. Только к середине XIX века буржуазия сделала это занятие профессией. В старые времена за перо брались либо монахи, либо воины, которые вспоминали свои битвы, позднее – философы. Роман – буржуазный дебильный жанр, порождение мягких мозгов, а писатель – это персонаж Переделкина, сидящий на советской зарплате. Когда я случайно оказываюсь среди «писателей», я бываю поражен их глупостью. Глупее только музыканты и актеры.
– Тогда такой вопрос. Согласны ли вы с тем, что в основе любого творчества лежит психологическая травма?
– Не согласен. Фрейд смошенничал, ему очень хотелось создать систему. Но уже системы создали Линней, Ламарк, Бюффон, Дарвин, Карл Маркс. Поэтому Фрейд взял себе в пациенты окружающих себя городских буржуа: многие из них были состоятельные венские евреи. Он изучил их и придумал свою теорию младенческой травмы. У меня не было в детстве никакой травмы. Я более или менее равнодушен к своим родителям, и питает меня лишь живой ключ жизни, ее светлый мощный источник.
– Еще один обязательный вопрос. С кем из живых или мертвых ассоциируете себя, чувствуете родство?
– Я увлекался теми или иными идеями и тогда, в такие периоды, стоял близко к тем или иным людям. Бывал, скажем, в какой-то парижский период близок к Константину Леонтьеву. Вот недавно прожил несколько лет с Гете, ощущаю свою близость к историческому персонажу Иоганну Фаусту (не гетевскому, но историческому), к пророку Мани. Много таких теней, к которым я прижимался в свое время.
– Долгое время в литературе вы считались маргиналом. Сейчас, по сути, вы живой классик. Это такое свойство литературы, когда нонконформизм становится примером? Это питает, двигает литературу?
– Любой большой человек со свежими идеями выглядит маргиналом. Я считаю, что в каждый век бывает всего лишь несколько больших зверей-интеллектуалов: они генерируют идеи, идут впереди своего времени. А интеллигенция – это те сотни тысяч, которые позже начинают учить идеям, выдвинутым интеллектуалами за десятки лет до этого. Интеллигенция – это оплачиваемые добровольные пропагандисты уже выдыхающихся идей. Интеллигент – рабочая лошадка, в сущности, невысокого полета существо.
– Вам за семьдесят. Жалеете, или радуетесь, или вообще не думаете о том, что потратили эти годы на литературу? Хотели бы себе реальный, рукотворный памятник?
– Я не тратил годы на литературу. Я тратил их на жизнь: на женщин, на политику, на войну. Время от времени я что-то фиксировал на бумаге, только и всего. А лучший памятник – это скромная могила, к которой приходят тысячи. Приятно, наверное, но опять же затопчут все вокруг, стервецы.