Язык церковных книг с иллюстрациями Доре остался на всю жизнь. Гюстав Доре. Иллюстрация к «Божественной комедии» Данте Алигьери. 1842
Судьба Геннадия Русакова неординарна. Отец погиб на фронте, мать умерла. Воспитывался в детдоме, бежал, беспризорничал. С 50-х публиковал стихи в периодике. Вторую книгу его стихов горячо приветствовал Арсений Тарковский. Помимо оригинального творчества Русаков переводит европейских поэтов. В этом году он стал лауреатом премии «Поэт». С Геннадием РУСАКОВЫМ побеседовала Юлия ГОРЯЧЕВА.
– Вы – большой поэт, неоднократно награждаемый резонансными поэтическими премиями России. В то же время у вас есть строки: «Я в господней читальне на списанной полке забыт./ Ничего, обойдемся, у времени годы и моды.../ Пусть оно отшикует, в глазах у него отрябит». Сейчас, после присуждения премии «Поэт», что для вас известность, признание, слава?
– Спасибо за «большого поэта». Ничего эти почести в моей судьбе радикально не изменили, а известность, признание, слава прошли по какой-то другой дороге и со мной разминулись: я в силу обстоятельств как жил, так и живу в тихой заводи под Нью-Йорком. Никто меня здесь не знает и никакое бремя славы меня не гнетет. Я благодарен тем, кто заметил мои стихи и счел их достойными награды – значит, кто-то меня услышал и отозвался. А это помогает верить, что ты пишешь не в пустоту. При моей оторванности от читателя для меня это особенно важно. Теперь насчет «господней читальни». Это то место, где поэту предъявляется гамбургский счет, и боюсь, что там мои писания будут оценены довольно скромно.
– Какое определение поэзии вы могли бы дать?
– «Разновидность слабого психического расстройства, со временем приобретающая хроническую форму и выражающаяся в навязчивом стремлении писать столбиком и говорить в рифму или без оной, но чтобы складно...» А если серьезно, то меня никогда не тянуло давать поэзии определения. Их и без меня много, все они хороши и мало что объясняют. Так что и мое, сочиненное специально для этого интервью, относится к той же категории. Я до сих пор пытаюсь понять, как и почему пишутся стихи. На взгляд многих, занятие это сомнительное, бесполезное и даже недостойное мужчины. Но дело в том, что наш брат, стихотворец, не писать не может. Стихи приходят неизвестно откуда и исчезают неизвестно куда. Но когда они пришли, отвязаться от них невозможно. Это может быть строчка, четверостишие или целое стихотворение, но опять-таки непонятно, почему они появились именно в таком формате, что привело их в этот мир и как сделать, чтоб они писались чаще и лучше. Ответа на эти вопросы у меня нет. Если бы он был, то я писал бы сплошь хорошие стихи, а потом поделился бы этим даром с желающими. Пока же приходится уповать на то, что он при всей своей капризности не покинет меня слишком рано: управлять я им не могу, поскольку сам хожу у него на поводу.
– Ваши стихи отличаются безукоризненностью языка, богатством лексики. Как вам удалось сохранить хороший русский язык?
– Возможно, мне в писании стихов помогает моя профессия: все-таки я, как говорил один мой начальник, «лингвинист», а по профессии синхронный переводчик, поэтому мне постоянно приходится иметь дело с людьми, хорошо говорящими о любом предмете, осваивать разные пласты лексики.
– Как бы вы определили движущую силу своего творчества?
– Для ответа на ваши вопросы приходится давать определения понятиям, над которыми до сих пор у меня не было нужды ломать голову. Боюсь, что я похож на сороконожку, у которой спросили, с какой ноги она начинает ходить. Она задумалась, пошла – и споткнулась. Во-первых, я никогда не думаю о своих стихах как о «своем творчестве». Для меня это чужое слово. Я и поэтом-то стесняюсь себя называть, предпочитая нейтральное «стихотворец». Теперь, после получения премии, я вроде бы стал «поэтом со справкой», но к этому трудно привыкнуть. Евгений Евтушенко в свое время произнес фатальные слова, которые поубавили гонора нашему брату, пишущему. Евтушенко сказал: «Поэт в России – больше, чем поэт». Эти слова подняли планку так высоко, что не каждый дотягивает до нее. Насчет «движущей силы»... Наверно, ею было стремление разговаривать с миром и людьми наиболее привычным для меня способом – стихами. Я человек, застегнутый на все пуговицы, но меня с детства сжигало желание поделиться с кем-то своим восторгом по случаю моего существования на земле. Оно было и остается для меня непрерывным источником удивления, счастья и боли. Я прекрасно понимаю, что моя жизнь вполне обыкновенна для человека моего поколения, в ней речь не идет о каких-то знаковых событиях, которые, на мой взгляд, лучше описывать в прозе. Именно стихи, эти по-особому сконцентрированные сочетания слов, лучше всего подходят для работы точечными, размером в стихотворение, мазками по принципу художников-пуантилистов. В результате получается картина, то бишь жизнь конкретного человека по имени Геннадий Русаков. В ней читатель может найти что-то похожее на свою.
– Можно ли сказать, что «Разговоры с богом», опубликованные через пять лет после ухода вашей жены, – для вас своего рода психотерапия?
– Именно так. Эта книга – рассказ о том, как обиженная жизнью душа из беспросветной темноты и отчаяния возвращается к живущим. Разумеется, это уже отстраненный взгляд, книга писалась без каких-либо умозрительных планов, просто от боли, обиды и гнева на Творца. Что получилось, то и получилось. Менять в ней я ничего не буду.
– Извините, вы – воцерковленный человек? Что значит религия в вашей жизни?
– Мне сложно ответить на этот вопрос. Я начал читать рано и читал, разумеется, то, что было под рукой: бабушкины церковные книги «Житие Христа», «Житие Богородицы», псалтыри и акафисты. В них было много литографий Доре: грешники в аду, Лазарь, выходящий из пещеры, ангелы и картины Потопа. Я привык к языку этой литературы, а то, что усваиваешь в детстве, остается на всю жизнь. В 1946 году, в голод, мы побирались с бабушкой на Тамбовщине, кусочничали, стояли на папертях. В одном из сел бабушка меня крестила. Моей крестной матерью стала местная женщина, которой я с тех пор не видел. До сих пор помню, как меня окунали с головой в огромную купель, и мне было стыдно от того, что я едва умещаюсь в ней, и все смотрят на меня: мне было уже восемь лет, а до меня крестили новорожденных. Но официальная религия занимает в моей жизни небольшое место. Я не умею согласиться с тем, чтобы кто-то был посредником в моем общении с Богом. Церковь по-прежнему нравится мне своим укладом, распевами, запахом ладана, письмом икон. А главное – ощущением прочно обжитого дома, в который возвращаешься всякий раз, когда открываешь дверь в храм.
– Почему в «Разговорах с богом» вы пишете слово «Бог» со строчной буквы?
– Общаться с Богом с большой буквы невозможно по причине нашей разномасштабности: Он владыка всего сущего, а я песчинка, живущая по его счету не дольше, чем бабочка-однодневка. Перед Ним можно только стоять на коленях и благоговеть. В книге я разговариваю с личным богом, который понятен мне и который занимается моей судьбой. Он отвечает за меня, и я имею право требовать от него отчета о том, как он выполняет эту ответственность. У каждого из нас свой бог, личный. Мы ему жалуемся, с ним спорим, что-то просим и досадуем на него за несбывшиеся пожелания. В книге я разговариваю именно с ним.
– Критики пишут о поддержке, которую вам оказал Арсений Тарковский. На вечере в МГПУ, если я правильно вас услышала, вы больше говорили о товарищеской поддержке Тарковского и его влиянии на становление ваших с женой жизненных принципов. Расскажите, пожалуйста, об этом подробнее.
– Вы услышали правильно. Арсений Александрович едва ли догадывался, насколько нам с Людой было важно общение с ним. Мы старались не приставать к нему с расспросами о литературе – стыдно было. Да и что мы могли спросить? Как писать хорошие стихи? К тому времени мы уже знали, что до них надо дорасти, что они приходят со зрелостью души, ценой утрат и набивания шишек. Мы оба знали, что в нас есть какой-то нереализованный запас. Сам Тарковский ничему не учил. Школой было его отношение к миру, к людям, к слову. К власти. Школой было само его существование, его отказ идти на уступки времени и власти, верность друзьям, неустроенность быта, вечные переговоры с начальством, которые вела его супруга Татьяна Алексеевна, о том, чтобы им позволили остаться в Переделкине на «второй срок». Его ровность духа и способность в любую погоду радоваться жизни. Его федоровские трубки – я привозил ему из своих командировок хороший табак, который курил сам, и мы вместе дымили «трубкой мира». Его рыцарская галантность по отношению к женщинам независимо от их возраста. Он был единственным человеком, рядом с которым я чувствовал себя мальчишкой.
– Вы переводили классическую и современную поэзию с английского, итальянского и французского языков. Кто ваш любимый поэт?
– Уитмен. На русском – Маяковский. В них есть та мощь и страстность, которых не дал мне Бог и которые мне хотелось бы обрести.
– В какой стадии сейчас находится проект с условным названием «Сонеты современников Данте»?
– В стадии благих намерений. Обычно я начинаю заниматься переводами, когда не пишутся стихи, и оставляю их, как только стихи возвращаются. Сейчас, слава богу, не время переводов, но зарекаться не приходится...
– Вы долго живете в США. В одном из своих интервью вы сказали, что вас не интересует современная американская поэзия. Почему?
– Я плохо ее знаю, чтобы выносить о ней категоричное суждение. В молодости я проявлял к ней интерес, потом он прошел – кроме Уитмена. А сейчас я мало читаю и американских, и европейских поэтов: на Западе свое представление о роли и месте поэзии, которое мне не близко. Да и от непрерывного потока свободного стиха я быстро тупею, хотя сам иногда им пишу...
– У вас есть строки: «Я полжизни провел, колеся по немыслимым весям,/ изучал языки, видел славных и власть предержащих,/ и едва не ослеп от красот/ бесконечных швейцарий. А только поди ж ты –/ прикипел пуповиной/ к бугру по размерам едва с палисадник/ и люблю его неутоленной любовью/ человека, лишенного в детстве родства». Какие первые ассоциации при словах «Россия», «родина»?
– Нам с Людой повезло: мы молодыми оказались за границей (я поступил на работу синхронистом в ООН) и увидели свою страну со стороны – со всеми ее грехами и бородавками, с ее кулачной мощью и привычкой ездить в гости на танках... Мы рано прочитали исповеди тех, кто бежал из нее, был изгнан, попал в плен, прошел через ГУЛАГи, тосковал по ней или проклял ее. Прочитали и поняли, что у нас нет и не может быть иной страны, чем эта горькая и не умеющая ласкать своих детей мать, которую нужно любить такой, какая она есть. И что не мы нужны ей, а она нам.