0
9083
Газета Персона Интернет-версия

04.04.2013 00:01:00

Где взрослеет мальчик

Тэги: кантор, погорелая, беседа


кантор, погорелая, беседа «Володя-двудомный». Фото из архива Владимира Кантора

Работы Владимира Кантора не могли быть напечатаны во время сталинского режима. Не потому что были антисоветскими, а потому что стояли по другую сторону советской реальности. Но был и еще один момент – сам Кантор, осознавая свою «инакость», не стремился к громкой славе. Более важным было внутреннее постижение опытов литературы, науки и философии. В 2005 году французский журнал Le Nouvel Observateur включил Владимира Кантора в список 25 крупнейших мыслителей современности.  Об истоках философской прозы и детских сюжетах с Владимиром КАНТОРОМ беседовала Елена ПОГОРЕЛАЯ.

– Владимир Карлович, вы – известный писатель, литературовед, культуролог, философ, преподаватель. Более 40 лет вы пишете прозу и одновременно успеваете публиковать, рецензировать, комментировать философские и публицистические сочинения. Что для вас первично и наиболее важно? Художественная (автобиографическая) или научная проза стала для вас литературным началом?
– Вопрос очень важный и, несмотря на кажущееся простодушие, очень сложный. Для меня по крайней мере. Я начинал с писания рассказов и повестей, в 14–16 лет уже было написано с десяток рассказов. Они нравились родителям и друзьям дома (тут я запинаюсь, надо, наверное, объяснить, о ком я говорю). Отец мой Карл Кантор был профессиональным философом, его друзья, о которых я говорю, – это его брат, мой дядя, знаменитый разведчик и писатель Алексей Коробицын, писатель Николай Евдокимов, поэт Наум Коржавин и кинорежиссер Григорий Чухрай. Перечислил и слышу вопрос: так, наверное, проблем не было? Были, поскольку тогда эти люди были почти неизвестны. Коржавин был весь в самиздате, Коробицын сам только начинал писать, лучшие вещи Евдокимова были впереди. Чухрай только что снял «Сорок первый», который пустили третьим экраном. Конечно, им было приятно, что сын друга пишет прозу. Но такая была моральная установка, что никому в голову не приходило меня как-то протежировать.
Да и передо мной не стояла задача непременно что-нибудь напечатать. Скажем, свой любимый рассказ тех лет «Джамбли» я написал в 1963 году, в 18 лет. Опубликован он был почти полвека спустя. Рассказы, написанные в те годы, я позволил себе включить как вставные новеллы в роман «Крепость», который вышел в 2004-м (а закончен был за 14 лет до публикации). То есть они увидели свет спустя 40 лет после написания. Повесть «Два дома», которая потом нравилась многим, написана в 1975 году, десять лет гуляла по журналам, везде отвергалась, хотя были вполне серьезные отзывы, например Виктора Розова. Но почему-то ее воспринимали как антисоветскую. В оном журнале мне даже пригрозили, что сообщат моему начальству (я уже работал в «Вопросах философии»), что я «пишу прозу», то есть занимаюсь криминалом. Хотя она не была ни антисоветской, ни советской. Она просто была несоветской, сама по себе. Повесть удалось опубликовать в книге лишь в 1985 году, причем поуродовал ее контрольный редактор изрядно.
Идти в дворники и сторожа я не хотел, мне это было неинтересно. А поскольку вырос я в профессорской квартире, то жизнь ученого казалась предпочтительней. Мне было понятно, что жить на публикации своей прозы я не смогу. Таким образом, я оказался в науке. Тоже с немалым трудом. Впрочем, сейчас речь о другом. Самое важное, что эта часть моей жизни стала не менее важной. Натан Эйдельман как-то подарил мне свою книгу с надписью «Володе двудомному». Название первой повести оказалось символическим в моей судьбе. Сейчас, отвечая на ваши вопросы, я сам себе задаю вопрос, почему мои тексты постоянно вызывали (да и вызывают) отторжение журнального руководства? Припев был один: вы не так пишете. Как не так? В советское время эта фраза была понятна: не по-советски. А после перестройки? А, кажется, дело просто. Журналы ориентированы на потребителя. А потребитель потребляет либо ту форму и содержание, что ему известны, либо откровенное постмодернистское штукарство.
Так что первично у меня – проза. Но если вспоминать разнообразные философские идеи на этот счет, то напомню, что литература всегда одухотворялась философией: от Шекспира и Гете до Достоевского и Томаса Манна. Просто растут они из одного корня: из любопытства к миру – своему и окружающему. Порой это любопытство мучительно, приходится пробиваться к пониманию. Как в литературе, так и в философии. Но здесь трудность связана с удовольствием. Когда пишешь (все равно – прозу, литературоведение, философию), то жизнь твоя полна.
– Вы заговорили о повести «Два дома» – одной из самых известных и, признаться, для меня – одной из самых интересных и любимых. В ней отчетливо проступает автобиографический опыт. В какой мере ваша история, история вашей семьи повлияла на ваше писательское мировоззрение?
– Мне кажется, что семейное или бессемейное начало – исходная точка любого писательства. В каком-то смысле семья стала, простите за банальность, моим университетом. Я потом узнал много разного в науке, в людях, но изначально определяла все некая система человеческих отношений, трагическое начало за спокойными словами, внутренний разрыв близких людей, который при этом не становится фактическим, бытовым разрывом, разность социальных слоев в одной семье (профессорство с одной стороны, крестьянство, а затем городская околица – с другой). Причем поразительное дело: отец именно благодаря своему еврейству был абсолютный русофил, мама, вышедшая из русских крестьян, была трезва и непримирима к действительности. Но когда жизнь ее била (а она била!), она проявляла фантастическое русское терпение и выносливость. Думаю, что мое более или менее стоическое отношение к моим постоянным писательским неудачам (задубелая шкура) идет от мамы. Вот это страшное русское слово: «Наплевать! Пережду! Выстою!»
Уже спустя годы читал у Бунина в его эмигрантских текстах, что Россия должна перетерпеть большевизм, как перетерпела татарское иго. Может, мамино терпение имело эти корни. Главное, что я вынес из своей семьи, – кредо, которое там сформировалось, что стремиться к успеху и славе неприлично, что главное – это быть верным себе, пытаться точно передать, что чувствуешь и думаешь. Это главное, а не признание современников. Повторю, я никогда не писал с ориентацией на какой-либо слой, на некоего читателя. Я писал только для себя, понимая, что если я точен в своих словах, дошел до некоего дна, то там, как говорил Лев Толстой, находится нечто, что присуще всем думающим людям. И они рады это общее найти.
– Да, это «общее», неизменное, безусловно есть в ваших книгах. Кроме того, вы – один из немногих современных писателей, постоянно возвращающихся к теме человеческого взросления, к «детским» сюжетам – вспомнить хотя бы цикл «Книжный мальчик», да и одно из первых написанных по-русски эссе о Толкиене принадлежит вам. Что для вас тема детства? В какой мере ваши собственные детские впечатления соответствуют тому, что вы пишете?
– Последнее время у меня рассказов о детстве стало меньше. Да и могу ли я и прежние сюжеты назвать «детскими»? Или темой многих своих рассказов назвать детство? У нас была потрясающая детская литература – вспомним хотя бы «Денискины рассказы» Виктора Драгунского. Я же пытался не рассказать о ребенке, а понять, как происходит человек, как он взрослеет, какие муки в период взросления испытывает. Ведь понятие «книжный мальчик» я усвоил из прозы Достоевского и Толстого, главными героями которых были те самые книжные мальчики, то есть люди, поднявшиеся на определенный интеллектуальный уровень, с которого они могли судить о мире. А Толкиен – это же не просто сказка, а то же самое: попытка понять жизнь, снимая все социальные и политические маски современной ему реальности. Поэтому его тексты могли читать многие, да и читают спустя годы. Правда, получив от переводчика (моего друга тех лет Андрея Кистяковского) третий экземпляр рукописи, я читал ее вместе с сыном, который даже из железной рельсы выпилил себе меч, чтобы походить на Арагорна. Я его очень хорошо понимал. Будь я его ровесником, я бы сделал то же самое. Наверное, с тех пор я не изменился.
– В «Вопросах литературы» вы регулярно печатаете материалы о Достоевском, Герцене, Борисе Зайцеве, Федоре Степуне. Что привлекает вас в этих «героях»? Чей (философский) взгляд на действительность вам ближе – и почему?
– Тут ответ опять двоится. Хотя первенство, безусловно, принадлежит Достоевскому. Его открытие как-то совпало у меня с открытием самого себя. Я прочитал его впервые в восьмом классе и помню эту мучительную боль и ужас от того, что как будто о себе прочитал. Более того, первая удавшаяся прозаическая вещь (упомянутые вами «Два дома») была как-то неожиданно вызвана перечитыванием «Подростка», где рассказ ведется подростком из двоящейся семьи, как и у меня, где отец Андрей Версилов – не только интеллектуал, но и из более высокого социального слоя, мать же Аркадия – крестьянка. И вдруг я понял, что нашел ключ к пониманию себя. Я писал в университете курсовые по Достоевскому, диплом уже конкретно по «Братьям Карамазовым», тема которого была вполне экзистенциальной: «Проблема интеллигенции и народа у Достоевского». А далее шло открытие других имен. Я писал как исследователь об очень многих русских писателях и мыслителях: тут и Герцен, и Лев Толстой, и Степун, и Пушкин, и Чернышевский, и Семен Франк, и Георгий Федотов, и Петр Столыпин. Перечислять далее не буду. Ближе все-таки Достоевский и Степун. Может, прежде всего своим неприятием экстремизма и нигилизма, на мой взгляд, самой страшной опасностью России, да и не только России – человечества (извините за пафос).
– А какой из собственных художественных текстов вам более дорог: «Крокодил», «Два дома», «Смерть пенсионера»? С чего нужно начинать, чтобы составить наиболее точное представление о манере Владимира Кантора?
– Начинать стоит с начала, то есть с «Двух домов». Там, строго говоря, все мотивы моей прозы уже есть. Даже момент фантасмагории, из-за которого долго не хотели печатать «Крокодила» (как это возможно, чтобы в нашей реальности явился вдруг настоящий крокодил!), был уже в первой повести. Там герою-подростку являлась змея, которая преследовала его, и он видел ее как бы воочию. Правда, там этот мотив относили за счет болезненного бреда, в который погружается к концу текста мальчик. Но до сих пор идут споры, являлся ли черт Ивану Федоровичу или это был болезненный кошмар?
– Да, меня это тоже интересовало всегда. А вы как думаете?
– Я-то считаю (и писал об этом), что это настоящая реальность, ведь Достоевский все же был верующий человек, а бесы, черти – постоянное сопровождение по-настоящему верующего человека. А потом, конечно, не случаен в этом контексте мой роман-сказка «Победитель крыс», где персонажи – люди – живут среди крыс (которые правят этим миром), помогают им «настоящие коты», есть там и Баба-яга, и леший, а тут же и стекляшка, в которой выпивают герои, ручной паук Бабы-яги. Сказка эта пользовалась большой популярностью, да и сейчас гуляет по Интернету, ее кто-то оцифровал, перевел в удобный для электронных книг формат. А сказка – это тема детства, но там именно в фантасмагорическом, сказочном плане рассказывается о нашей жизни, где взрослеет мальчик. Но ведь эта фантасмагория и есть на самом деле реальность.

Комментарии для элемента не найдены.

Читайте также


Митрополит Иларион (Алфеев) отправлен на пенсию в Карловы Вары

Митрополит Иларион (Алфеев) отправлен на пенсию в Карловы Вары

Редакция НГ-Религий

Синод РПЦ разжаловал бывшего главного церковного дипломата

0
3353
Что будет с экономикой России после СВО?

Что будет с экономикой России после СВО?

Максим Максимов

Для стран будут актуальны не только социальные и политические вызовы

0
2137
Зюганову компенсировали недостаток ТВ-внимания

Зюганову компенсировали недостаток ТВ-внимания

Дарья Гармоненко

На государственном канале вышло итоговое интервью лидера КПРФ

0
2370
Федеральная палата адвокатов высказалась по итогам года

Федеральная палата адвокатов высказалась по итогам года

Екатерина Трифонова

Уголовные дела возвращают прокурорам, а страну – к советскому правосудию

0
2333

Другие новости