Бузник и Параджанов делят небо...
Рисунок Сергея Параджанова. 1989
Епископ Вашингтонский и Сан-Францисский Василий Родзянко был уверен, что Михаилу Бузнику дано описывать события горнего мира. И действительно, благодаря своей индивидуальной манере письма Бузник ни на кого не похож. Как писал Константин Кедров, такой поэзии раньше просто не было┘
– Михаил Христофорович, насколько я знаю, ваш отец занимался кораблестроением. Вы отучились на химика. Что потянуло вас в поэзию, драматургию и кинематограф?
– Я не совсем химик. Моя область была на стыке теоретической физики и квантовой химии. А под химией обычно понимается, что будет, если «десять молей серной кислоты смешать с пятью молями щелочи» – ну и тому подобное. А главное – разве возможно было бы без знаний, которые я получил в университете, проникновение в глубокие пространства сердца и Вселенной.
Однажды в университетские годы, изучая квантовую физику, я влюбился. И ко мне сразу пришла та форма, которой я живу сегодня. Я никогда не писал традиционных стихов и очень мало читал в то время.
– Неужели вы и в кинематографе увидели квантовую физику?
– Она везде есть. Я тогда жил в Киеве, а рядом жил и творил Сергей Параджанов. Представьте восторг перед «Цветом граната». А еще в это время я узнал фильмы Антониони, Бергмана, Феллини. И я поступил на кинорежиссуру. Но когда посадили Параджанова, я написал заявление, что не могу учиться, в то время как гениальный кинорежиссер сидит в тюрьме. Кроме того, я понял, что не могу быть кинорежиссером, потому что когда рядом с тобой сто человек и каждому надо дать какое-то задание, то становишься беспомощным. Не по мне быть командиром. У меня совсем другая психофизика. И я ушел со второго курса.
В это время я стал писать свои тексты и подружился с Миколой Платоновичем Бажаном и Виктором Платоновичем Некрасовым. Это было очень счастливое время, потому что от них шли особый свет, интеллект, знания. Я окунулся в новый мир.
– Вы пробовали в советское время напечатать свои стихи?
– Со своими текстами я поехал сперва к Эдуардасу Межелайтису в Литву. Я просто пришел к нему, красивому и солнечному. Приезжал в Литву неоднократно. Встречался с ним и в Москве. Он относился ко мне с какой-то болью, потому что понимал, что то, что я пишу, невозможно напечатать. Он дружил с Андреем Вознесенским и дал мне к нему этакое поэтическое письмо. Это письмо я передал Вознесенскому через 20 лет.
Еще меня поддержал Микола Бажан, академик, редактор Украинской энциклопедии, классик литературы. Когда у меня умер отец, Микола Платонович взял меня под свой покров. Я к нему в Энциклопедию ходил чуть ли не через день. Он делал небольшие пометки в моих текстах, и они были бесценными. Однажды он повел меня к Александру Твардовскому в «Новый мир». Твардовский неожиданно раскричался: «Что же вы такое поощряете?! Как вас понимать?!» Когда мы вышли, я проводил Бажана до гостиницы «Москва». Он был удручен, молчал и лишь напоследок сказал: «Держитесь и постарайтесь не сворачивать со своего пути!»
После похода к Твардовскому Межелайтис водил меня в журнал «Юность», и там меня сжигала безнадежность. Борис Полевой сказал: «Ну, допустим, я вас напечатаю. А что мне в ответ напишут рабочие?» Я перестал писать стихи и решил, что меня спасет драматургия, что в ней сможет раствориться мой поэтический код.
– Но, кажется, в драматургии было столь же жестокое непонимание┘
– Мне просто повезло. Хотя я писал такие пьесы, которые не попадали в стилистику театра тех лет, благодаря заступничеству главного редактора по драматургии Министерства культуры СССР Владимира Георгиевича Миррского и других замечательных сотрудников из Управления театров мне лет восемь давали госзаказы. Я заключал договоры, и мои пьесы практически с первого раза принимали. Ведущим редактором у меня был покойный драматург Вадим Николаевич Коростылев. Мне не хотелось с этими пьесами никуда ходить, потому что я понимал их судьбу. Первую мою пьесу поставил фантастически одаренный театральный критик Александр Демидов в студии журнала «Театр». А потом их стали ставить в Азербайджане, Грузии, Армении, Прибалтике.
Драматургия позволяла мне жить литературой, а главное сблизиться с Георгием Товстоноговым, Игорем Владимировым, Хореном Абрамяном, Ионасом Вайткусом, Георгием Кавтарадзе... Они сыграли исключительную роль в моей жизни.
– Вам близок театр абсурда?
– Я по крайней мере считался русским абсурдистом. Но это не был абсурд в духе Ионеско, Жене. Это был более зашифрованный абсурд. Особенно это было очевидно в грузинских постановках. В частности – Сандро Мревлешвили.
– Вы не жалеете, что прекратили писать пьесы?
– Нисколько. Мне вообще сейчас неинтересен театр. Осталась лишь дружба с театром Юрия Любимова. В современном театре преобладает причинность и почти полностью отсутствует метафизика.
– Что вам близко в поэзии?
– Как всегда, мне сегодня до слез близок ранний Блок, который разорвал небо. Я в юности исходил все улицы, дома, переулки в Питере, связанные с Блоком. Так что сегодня могу быть экскурсоводом.
Радуюсь каждой новой публикации Вознесенского. Сегодня же для меня лучится дружба с Константином Кедровым. Ему удалось необыкновенное – свести воедино Эйнштейна, де Бройля и поэзию. Кстати, моя переводчица на французский – Мадлен Лежен – внучатая племянница де Бройля.
– А слушать поэзию любите?
– Вы, наверное, удивитесь, но тоже нет. Собственно, я не уверен, что пишу стихи. И Вознесенский как-то сказал, что это не стихи, а другая материя. Это что-то иное.
– При мне Вознесенский спросил у вас: «Из какого мира вы берете Слова?» Но вы не ответили┘
– Знаете, Михаил, я, размышляя и еще раз размышляя, понял, что поэзия есть познание через откровение Слова. Ко всему ангельские метки должны быть в Слове. И Слово невозможно без восприятия потустороннего. Сострадание сил небесных искаженным силам земным должно быть в Слове. Сердце же пишущего всегда должно знать, что ушедшие из жизни земной всегда рядом. Я уверен, что прежде всего в потустороннем заключены все знания и прошлого, и будущего, и настоящего. Мозг безгласен без Духа. Истинные слова – это сгустки крови. Прорваться к вечному – вот что главное для Слова!
Еще одну движущую силу вижу для Слова. Конец времени композитора, конец поэта, плюс – все слова стерты, все сказано – только и слышишь об этом. Я же уверен, что все только начинается.
ГУЛАГ, Освенцим, Бухенвальд┘ Почему? Почему?
Почему не идут поэты дальше Хокинга и Эйнштейна?
Когда Слово приблизит невидимое к видимому.
Все только начинается. Да ничего не кончилось!
Ко всему, Михаил, краткость и еще раз краткость – основа силы Слов. У Моцарта иногда за минуту-полторы звучит столько мелодий, сколько хватило бы на несколько симфоний.
В нашем мире почему-то все сходится к горизонту и очень редко координата устремляется в небо. Вот Лермонтову было неинтересно на земле, и Господь ему дал возможность видеть то, что на небе. И мне всегда было интересней то, что происходит там, чем то, что творится здесь.
Мне в жизни очень повезло, потому что моими духовными отцами были покойный протоиерей Геннадий Огрызков, которого, я думаю, канонизируют, и великий мыслитель епископ Василий Родзянко.
Владыка, кстати, считал, что вершина поэзии – это каппадокийцы, и цитировал особенно Григория Нисского.
– Насколько я знаю, и Милорад Павич сказал вам, что читает в основном святителей Григория Нисского и Иоанна Дамаскина┘
– Это поразительно, но это так.
– По-вашему, в современной физике тоже присутствует какая-то поэзия?
– Безусловно. Кедров говорит, что самое выдающееся поэтическое слово XX века – это «E=mc2». Когда я открываю, например, книгу Вернера Гейзенберга, то вижу в ней больше поэзии, чем во всех рифмах, которым пора отдохнуть. Мне кажется, что современная поэзия не способна выйти из какого-то заданного пространства, потому что выстраивает из замученных слов замученную мысль. И строится в основном на подражании.
– А как вы познакомились с Никитой Струве, директором издательства YMCA-Press?
– YMCA-Press для моего поколения всегда было чудом. Поэтому, когда князь Зураб Чавчавадзе сказал, что в Москву приезжает Никита Струве, я попросил нас познакомить. На Павелецком вокзале я и встретился со Струве. Колени стали ватными, ибо передо мной стоял человек, который как никто подвижнически хранил русскую философскую мысль, богословие и литературу многие-многие годы и доносил до нас неведомое. Хотел дать ему рукописи, но он сказал: я сейчас в Москве очень занят, приезжайте ко мне в Париж. Я и приехал к нему в Париж. И где-то через месяц он издал мою первую книгу.
– Для кого вы пишете?
– Я для себя не могу писать. После похода к Твардовскому, когда я понял, что должен стихи для себя писать, то вовсе перестал.
Новая книга «Закладки для неба» вышла тиражом три тысячи экземпляров. В ней есть рисунок Параджанова, мне посвященный, и впервые напечатан Жерар Депардье как художник, и иллюстрации блистательного Рустама Хамдамова.
Кстати, вот мы все говорим – поэзия, литература┘ Но я знаю, что есть информационное поле. Параджанов практически ничего не читал, но, встретившись с Апдайком, который пришел к нему в гости и подарил ему свою книгу, смог говорить об этой книге, не читавши ее.
Я школьником видел Дирака. Мне было не по себе. Дирак излучал ту силу, которая меня преображала. Мой друг Владимир Мартынов говорит, что есть рукоположение в искусстве. Когда прилетел Стравинский и Мартынов его встречал у трапа, то он чуть было сознание не потерял. И реальная энергия Стравинского в нем и здравствует.
Дирак, Ландау, Параджанов, Ростропович, Раушенбах – они сами по себе источники информации. Их аура считывается. По крайней мере я считываю всю жизнь. И как же радостно жить.
Из книги «Закладки для неба»:
МОНАХИ – вырезанные
большевиками, что
глаголы
призывающие.
ТАЙНЫ ДОВРЕМЕННЫЕ
– завернулись в вертикаль
близости
сверхмирной.
Могилы над крестами
кружат.