По Пушкину, заслуги Православной церкви – веский довод в пользу значительности и целесообразности русской национальной истории.
И.Акимов. Новогородцы, ниспровергающие Перуна. Государственный Русский музей, Санкт-Петербург
Как известно, Пушкин – «наше все» и в то же время у каждого он «свой». «Мой» Пушкин, наверное, живет в моих книгах, – рассказывает Виталий Сквозников. – Каждое время, каждое идейное течение норовит приспособить духовный мир Пушкина к своим потребностям. Это общеизвестно, и этому способствует живая эволюция пушкинского сознания, а также то, что сам поэт в своих высказываниях – художественных, публицистических или интимно-эпистолярных – не стремится сводить концы с концами и создавать некую стройную и завершенную концепцию. Так что можно находить разные цитаты в поддержку разных позиций: консервативных, религиозных, атеистических, либеральных и даже революционных. К тому же из-за того, что более полутораста лет Пушкин оказывался на переднем крае идеологических состязаний, происходило не только многообразное искажение его мысли, но и деформация самих его текстов и их состава, что тоже может поддерживать старую иллюзию о мнимой беспринципности историко-политической мысли поэта. «Мой» Пушкин – прежде всего государственник, державник, не только поэт, но и историк. Историческая мысль Пушкина, запечатленная и в лирике, и в поэмах, и в драме («Борис Годунов», «Полтава», «Медный всадник»), и в художественной прозе («Капитанская дочка»), и в собственно исторических сочинениях, и в эпистолярном наследии, по существу, пронизывает все творчество поэта, при этом не будучи оформлена в какую-либо систему.
– А что вы думаете по поводу того, что Пушкин-де восхищался Пугачевым? Высказывается такое мнение, в частности, в связи с «Капитанской дочкой».
– Когда Пушкин печатал свою «Историю Пугачевского бунта» за государственный счет в правительственной типографии в 1834 году, император в разговоре с деятелем по крестьянскому вопросу Киселевым признавал «преобразование крепостного права, которое в настоящем его положении оставаться не может, необходимейшим». Самодержец к тому же понимал связь пугачевщины с положением крестьян. Автор истории Пугачева тоже, разумеется, это понимал, но достаточно своеобразно. Привычное для нас за долгие годы представление этого восстания как «крестьянской войны» не является пушкинским. Как историк он устанавливает, что зародышем, ядром и главной движущей силой мятежа является отнюдь не крепостное крестьянство, а казацкая вольница, этакая, если можно сказать, гвардия возмущенной массы, а уж потом к ней в различных по комбинациям обстоятельствах примыкают башкиры, калмыки, татары, черемисы, даже киргиз-кайсаки (казахи), а также заводские и «господские» крестьяне, гарнизонные солдаты, беглые каторжники и пр. Да, движение могло бы набрать крестьянскую силу, если бы мятеж распространился на внутренние области империи, на что у пугачевщины недостало внутренней созидательной силы, а пожар, грабежи, массовые убийства созидательности в себе не несут.
Пушкин-историк обнаруживает, как легко, бурно зажигает пугачевская агитация недовольную, по-пушкински, «сволочь» (не в позднейшем остро бранном значении слова, но все же в осуждающе-пренебрежительном) – и как быстро эта разнообразная по составу масса, встретив крепкое и смелое противодействие, переходит к покорности, раскаянию и даже покаянию; причем к последнему склонны и вожаки, «зачинщики», казалось бы, закосневшие в злодеяниях. Социально-экономическая, как теперь бы сказали, сторона конфликта находится за пределами исторической мысли поэта-историка; но он обнаруживает высоту понимания роли личности в событии.
Для уяснения пушкинской концепции пугачевщины надо вдуматься в смысл предельно краткого приговора, сформулированного в «Капитанской дочке» и ставшего очень популярным в последнее время в связи с дискредитацией учения о благости рабоче-крестьянских революций: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!» Фраза эта перенесена дословно из «Пропущенной главы», оставшейся в черновике, где она имеет, однако, знаменательное продолжение: «Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка».
– Последняя ваша монография «Пушкинская традиция» посвящена, как и следует из названия, продолжателям пушкинской линии в нашей литературе. О ком же идет в ней речь, ведь, как известно, подавляющее большинство наших писателей «вышло из гоголевской «Шинели»?
– Совершенно верно. Хотя в советскую эпоху еще сформировалось у нас школьное, и не только школьное, представление о четкой преемственности: Пушкин – Гоголь – Достоевский – Толстой – Чехов, по существу, оно не верно. Если понимать под литературной традицией следование индивидуальной характерности ее родоначальника, то для начала нужно выяснить, из чего, собственно, складывается эта характерность. Как я пытался показать, главные составляющие пушкинской традиции – «государственность мысли», «патриотическое жизнеутверждение», «активное неприятие пропаганды разрушительного «освободительного движения» ради постижения подлинного «духа народного» и укрепления «царства» русского», стремление «к умножению красоты в жизни», «к совершенству творения» и «точности слова-образа...». И если так на это смотреть, то продолжателями дела Пушкина в нашей словесности оказываются не Гоголь и Достоевский с Толстым, а Иван Сергеевич Тургенев, Аполлон Майков, Алексей Константинович Толстой, Константин Случевский, Александр Блок┘ Ряд, как видите, совсем не «монументальный». Почему величайшие наши гении – Толстой и Достоевский – пошли за Гоголем, а не за Пушкиным – разговор отдельный, и отчасти я его в своей книге касаюсь. Конечно, я далек от мысли, что исчерпал эту тему. Моя работа – скорее предварительный этап.
– Виталий Дмитриевич, ваша концепция действительно ломает многие стереотипы в восприятии классики. Сейчас в обществе возобновились активные поиски «русской идеи», вспоминают в связи с этим то, что говорили Достоевский, Леонтьев, Бердяев┘ А Пушкин вроде бы как в стороне или это не так?
– В этом плане Пушкина действительно многие продолжают воспринимать сквозь призму знаменитой речи автора «Преступления и наказания». Достоевский представляет свое понимание «русской идеи» хотя и не в виде развитой системы, то есть концептуально сжато, но в общедоступных формулах, а благодаря внутренней страстности очень заразительно. Уже давно установлена крайняя пристрастность Достоевского в истолковании идеологии Пушкина с целью приспособить ее к собственной. Обращаясь же к одной из ее сторон, можно сказать, что «русской идеи» а la Достоевский у Пушкина ни явно, ни сокровенно не было. Его отношение к Западу и роли европеизма в русском сознании и культуре было резко отличным, что всем хорошо известно. А тот момент собственного мироотношения, который можно было бы условно зачислить по ведомству рассматриваемой «идеи», Пушкиным выражался неоднократно и разнообразно, но, пожалуй, наиболее однозначно и полемически остро в документе, оказавшемся итоговым, – в рассчитанном на огласку неотосланном письме к Чаадаеву (октябрь 1836 года). Пушкин, защищая историю России от слишком мрачных обвинений «басманного философа» Чаадаева, согласен, однако, с ним в одном – в самой по себе идее особой исторической предназначенности своего отечества. Для Чаадаева (по тексту перевода в «Телескопе», а Пушкин был доволен переводом) Россия, «кажется», существует «для того, чтоб со временем преподать какой-нибудь великий урок миру»; в этом ее «предназначение», и «урок» будет отрицательным, других предостерегающим. Пушкин решительно не согласен, но, не любя мистики и не вдаваясь в «метафизический» спор, сразу же переводит его в план конкретно исторический: говорит о «спасении» Европы и всей «христианской цивилизации» от «монгольского нашествия», о всемирной универсальности работы Петра Великого, о сокрушении порабощающего могущества Наполеона, о «значительности» «теперешнего положения России» и т.п. Неотправленное по известным обстоятельствам, но явно рассчитанное на оглашение и потому в меру осторожное письмо это в своей основной – полемической – части было вполне искренним выражением убеждения. Примечательно в связи с этим историко-патриотическим манифестом еще одно. Составляя ровно за 10 лет до этого по высочайшему поручению записку о народном воспитании и, безусловно, желая, не подличая, засвидетельствовать власти свою зрелую лояльность, Пушкин вопросов религии вовсе не касался, хотя тема на то как будто подвигала. А через 10 лет, никак «брошюрой» Чаадаева на эту тему не вызванный, он сам от себя, по собственному почину утверждает благую роль православия в судьбе России как истинного христианства и укоряет любезное Чаадаеву католичество за допущение «реформации» как пагубного раскола как раз в тот момент, когда человечество более всего нуждалось в единстве». Ясно, что имеется в виду единство духовно-религиозной основы жизни того европейского общества, которое в данном контексте составляет для Пушкина «человечество».
Не оспаривая чаадаевского заявления о печальном равнодушии общества в отношении веры, Пушкин даже склонен к идеализации православного духовенства, будто бы совершенно чуждого в нравственном плане «низостей папизма»┘ По Пушкину, заслуги Православной церкви – веский довод в пользу значительности и целесообразности русской национальной истории. Словом, Пушкин признает известную провиденциальность судьбы русского, российского элемента человечества – и благость православия: самого по себе, так сказать – онтологически, и для процветания России. Все это, как видно, вроде бы порознь. Никакой мысли о грядущем спасении русским (или даже общеславянским) православием исчерпавшей свои силы и погрязшей в противоречиях Европы у Пушкина – одновременно и патриота и европейца – нет, во всяком случае, она не выражена даже в сколько-нибудь внятном намеке.
С «всебратством» Пушкин рассчитался мимоходом, вспоминая мечтания былого собрата – ныне врага – Мицкевича о временах, «Когда народы, распри позабыв,/ В великую семью соединятся».
Пушкину такие грезы симпатичны, конечно, но и только – как некогда романтические иллюзии «вечного мира». Пушкин последнего десятилетия жизни менее всего был социально-политическим мечтателем. Вопреки утверждениям Достоевского принцип «всепримиримости» в исторической мысли реального Пушкина означал лишь сословно монархическую, нравственно усовершенствованную иерархию; а принцип славянской «всецелости» был достаточно четко и великодержавно сформулирован в отповеди «клеветникам России» по поводу польского мятежа. Но повторяю: пушкинская линия не стала магистральной для нашей культуры.
– Виталий Дмитриевич, вы сказали, что работаете над новой книгой. Она тоже о Пушкине?
– Скажем так – и о Пушкине тоже. Книга посвящена русской патриотической поэзии. Предмет нынче не модный. Мне хотелось бы донести до современного читателя, особенно юного, понимание подлинного патриотизма, лишенного идеологических догм, но вместе с тем укорененного в национальной традиции. А для этого поэзия – лучшее подспорье.