Основная сфера интересов Михаила Эпштейна: современные художественные и интеллектуальные течения, религиозно-философские искания поздней советской и постсоветской эпохи, русская литература и философия XIX и XX веков.
Не так давно в издательстве «Высшая школа» была издана вторая книга его двухтомника – «Постмодерн в русской литературе» (первая часть – «Слово и молчание. Метафизика русской литературы» вышла в 2005 году). А в Самаре выходит его собрание сочинений «Радуга мысли. Собрание работ в семи цветах». Этот спектр охватывает семь дисциплин: литературоведение, культурологию, лингвистику, философию, теорию и историю идей, мифо- и религиоведение и, наконец, эссеистику («нулевую дисциплину»). В каждом «цвете» предполагается выход 2–3 книг. Всего задумано 20 томов.
– Михаил Наумович, вы всегда, в дискуссии предельно аргументированно доказываете свою позицию┘
– В этом я вижу смысл философии – наиболее строгое доказательство наименее очевидных утверждений. Если мы просто рассеиваем странные утверждения, не берясь их обосновывать, то они увеличивают хаос. Это умножение глупостей. Чтобы умножение было умным (зачинательные логосы, «logoi spermatikos»), нужно к каждому утверждению помимо его малоочевидности, странности, удивительности прилагать некоторую систему доказательств. В этом напряжении между невероятностью тезиса и достоверностью аргументации как раз и рождается категория интересного. Само по себе умножение сущностей неинтересно┘
– Но почему же? Разве неинтересно умножать сущности, которые запрещают умножать сущности?
– Интересно то, что проходит через угольное ушко мышления. Само понятие «интересное» – от латинского inter esse, «быть между». Строгость доказательства и странность доказуемого вместе образуют критерий интересного, предполагающий бытие между взаимоисключающими вещами.
– Значит, строгость доказательства выступает своеобразной разновидностью «бритвы Оккама»?
– Конечно, иначе мы обречены на произвол бреда, бессмыслицы, пустословия, умножения пустот.
– Но ведь в языке невозможна бессмысленность┘ Семантическая замкнутость языка не позволяет высказывать абсурд.
– Позволяет. Под бессмысленностью я имею в виду следующее: например, Велимир Хлебников придумал более десятка тысяч новых слов, в том числе ряд гениальных, но далеко не все из них обладают внутренней напряженностью сочетаемых морфем. Напряжение – это неслиянность и нераздельность, то есть одновременно и неожиданность, и осмысленность сочетания трудносочетаемых частей. Не любое новое слово или высказывание осмысленно. Нужно различать – в этом наша святая обязанность.
– Но каков критерий различения?
– Смысловая взрывчатость – и при этом внутренняя необходимость, органика целого. Если я скажу «траммасам» или «дрнукша», то это просто бессмыслица, и совсем другое, если у Хлебникова рождается слово «вещьбище» – место, где лежат вещи, пребывают в стадном состоянии, пасутся; по аналогии с пастбищем и лежбищем. Абсолютный критерий осмысленности суждения дать невозможно. Творческий акт непредсказуем. Я создал больше тысячи слов в рамках проекта «Дар слова» и знаю, что каждый раз это случается по-новому.
– А издание словаря планируется?
– Да, у меня есть договор с издательством «Русский язык». Возможно, словарь будет называться «Языководство. Словарь лексических и концептуальных возможностей русского языка». Или: «Дар слова. Проективный словарь русского языка». Образование новых слов всегда происходит по-разному. Но есть одна особенность – новые слова приходят гнездами, ассоциативно. Я также работаю с грамматическими категориями, пытаясь расширить их потенциал в языке (например, категория переходности, причастия будущего времени). Желающие могут посмотреть «Дар слова» на интернетсайте http://www.russ.ru/antolog/intelnet/dar0.html.
Там же есть форма для подписки (разумеется, бесплатной). Выпуски рассылаются раз в неделю по электронной почте.
– У вас есть какая-то творческая лексикографическая школа? Эпштейнианцы?
– Я занимаюсь этим самостоятельно. Есть люди, которые сочувствуют и сомыслят моим проектам, я поддерживаю с ними диалог. Читатели отвечают, предлагают свои слова. Стараюсь поддерживать язык в разгоряченном, энергийном состоянии словотворчества и мыслетворчества.
– Вы не боитесь, что в ответ на ваш проект «Дар слова» может возникнуть обратный проект – карикатурное замусоривание русского языка?
– Всякая сколько-нибудь определенная идея или стиль напрашиваются на пародию┘
– Может быть, все это – кропотливая работа скорее не философа, а филолога?
– Философия XX века вся пропитана проблемами языка, лингвоцентризмом. Я ставлю ударение на философском синтезе, а не на анализе. Это синтезирование – из языкового вакуума, из несловности – новых членораздельных, энергийных по смыслу единиц философской речи. Это смежная работа – на грани философии и филологии, в духе междисциплинарных исследований. Сейчас границы философии и филологии сильно размыты. Кто такой Жак Деррида – филолог или философ? Долгое время он числился филологом и лишь в 1990-е годы стал считаться философом. В американских энциклопедиях он проходил по графе literary criticism.
– Все-таки кто вы больше – философ или филолог?
– Трудно рассечь себя на части, да и выбор этот необязателен. Слово «филология» отсутствует в американской научной номенклатуре. Зато есть такие специализации, как «cultural theory», «cultural studies», «critical theory», «literary theory», «comparative literature». Мое официальное звание – профессор теории культуры и русской литературы.
– Не является ли культурология гуманитарной лженаукой?
– На Западе нет такого термина «культурология», а есть cultural theory. Думаю, что культурология не является лженаукой, поскольку именно ей удается наиболее эффективно заниматься междисциплинарными исследованиями в гуманитарных областях.
– К какой философской традиции вы себя относите?
– Я выделяю условно две разновидности философии: Filosofia – творческая, смыслопорождающая философия, и Philosophy, научная, смыслоописательная философия (filosofia – это философия по-итальянски, по-испански, да и по-русски латиницей, тогда как philosophy – англоязычный термин). Отношу себя скорее к первой, равно как и русскую, и континентальную философию, хотя в ней и есть свои philosophers. Но вообще philosophy – это в основном англо-американское изобретение, хотя есть и в этой традиции свои filosofers (например, Г.К.Честертон, К.С.Льюис). Можно это разделение задним числом спроецировать и на античность. Кто такой Платон, как не представитель именно filosofia (любовь к мудрости, радость мышления). Аристотель – это уже скорее philosophy.
– Кем в США быть институционально почетнее?
– Конечно же, представителем philosophy. Там господствует аналитическая философия. Европа местами также американизирована.
– Помогает ли вам знание английского языка в продвижении своих философских взглядов, в целом мышлению? Или это лишь техническое средство перевода мыслей?
– Конечно, помогает. Когда один язык накладывается на другой, мир становится объемнее. Я вообще оперирую таким понятием, как «стереотекстуальность». Как нам даны два глаза, два уха, чтобы воспринимать мир и звук объемно (отсюда стереокино, стереомузыка), так же и два языка, чтобы воспринимать объемно мысль.
– Вы думаете на двух языках?
– Да, но родной язык всегда остается на первом месте.
– Мне кажется, что в вашей философской личности проявляется диссонанс между революционностью высказываемых вами идей и человеческой сдержанностью, скромностью, интеллигентским комплексом? Например, вы говорите, что вам часто приходится стесняться...
– А что плохого в интеллигентности и даже в стеснительности? Человек внимательно выслушивает, старается аргументированно отвечать┘
– В науке это приветствуется, но все-таки в философском поле есть и профетический пафос, и физиология, и образ жизни┘
– Философы чаще были застенчивыми людьми. Плотин стыдился того, что обременен телом. Гегель считал свою мысль венцом самопознания Абсолютного Духа, но при этом мямлил на лекциях. Трудно держать в голове весь мир и ощущать себя его крошечной, уязвимой частицей, существом с руками, ногами, ушами. В вашем вопросе содержится русское представление об интеллигенте как о человеке, размахивающем руками. Западные интеллектуалы, которым у нас подражают как революционерам мысли, – это, как правило, мирные, тихие люди.