Как-то в студенческие годы я побывал в Ялте в Музее Чехова. Среди множества любопытных вещей обращаю внимание на бинокль. Красивая, дорогая вещь. Морской цейссовский бинокль вложен в твердый футляр из черной кожи, обитый внутри мягкой малиновой байкой. Вдруг замечаю: на футляр сбоку аккуратно наклеена бумажка, где красивым чеховским почерком написано: "А.П. Чехов. Аутка, дом # 6". Спрашиваю: "Зачем это?" - "Антон Павлович, - отвечает мне смотритель музея, - был довольно рассеян и, гуляя с биноклем по набережной Ялты, часто забывал его то на скамейке, то на парапете, этот свой морской бинокль. И поэтому, зная свою забывчивость, и надписал свой адрес, чтобы те, кто найдет пропажу, вернули бинокль владельцу". - "И возвращали?" - мое восклицание выдает с головой неверие современного человека в такой вот поступок. "Всегда!" - торжественно чеканит смотритель.
Рассказав эту историю Лакшину, я подвел такую черту: вот итог XX столетия для России. Вот та моральная миллиметровка, которой была задернута тогдашняя Ялта, она сейчас сдернута, и такой поступок невозможен. "Увы, - сказал я, - машинальный гуманизм уже невозможен".
Он улыбнулся и сказал, что уважение к Чехову было чуть ли не модой тогдашней интеллигенции, и добавил, что Чехов получал огромное количество писем, принимал много дам, с которыми беседовал как врач-целитель, как психиатр. "Эта отзывчивость Чехова, - заметил Лакшин, - шла от его болезни. Ведь он был больным человеком. Вы, наверное, это заметили (мы были на "вы". - А.К.). Аутка ведь жилище больного". Да, конечно, я вспомнил белый таз в спальне, белый кувшин эмалированный. Как там была видна кровь чахоточного человека от кашля.
Если мне не изменяет память, Лакшин затем сказал, что у Чехова была так же поранена душа. Она кровоточила. Ведь отец его бил в детстве. И это Чехов простить и забыть никогда отцу не мог... Потом Лакшин перевел разговор на тему маленького садика вокруг усадьбы в Аутке и предложил мне написать о нем пейзажный анализ. Ведь сад играл роль записной книжки для Чехова. Там все было посажено с умыслом. Меня поразило это замечание Владимира Яковлевича. Я подумал, что он наверняка прав, и обещал об этом написать. Каюсь, я до сих пор это слово не сдержал.
Но сейчас я вот о чем думаю. Отчасти тогда, говоря о чувствительности Чехова, Лакшин говорил и о себе. Одно время он ведь тоже был долго прикован к постели. Но, как и Чехов, Лакшин сумел преодолеть эту болезнь и сделать воспоминания о боли инструментом анализа, частью своего отношения к жизни. Лакшин стал для нас тем цейссовским биноклем культуры. Думаю, даже шире. Лакшин, как и Чехов, был частью той нравственной миллиметровки, которая сетью покрывала пространство нашей жизни. Увы, она становится все меньше и меньше, съеживается, как шагреневая кожа.
...Где сейчас его душа? Вечером накануне смерти я позвонил ему, договорились о завтрашней встрече (Лакшин задумал организовать Чеховскую академию.) Он назначил время на четыре часа дня. И, уже предвкушая отпуск, говорил, как уедет бродить в заветных муромских лесах во вторник.
Наверное, он там. Бродит по лесным тропкам, гуляет по кронам деревьев и видит далекую Ялту, рай. И может быть, Чехов ему машет рукой. Как апостолы Петр и Павел, они оба сторожат вход в тот небесный чертог.