Федор Чижов осуждал своего друга Печерина за то, что тот «посмел оставить Родину».
Иллюстрация из книги Инны Симоновой «Федор Чижов»
В прошлом году исполнилось 200 лет со дня рождения первого невозвращенца-диссидента XIX века русского католика Владимира Сергеевича Печерина и 130 лет со дня смерти славянофила, предпринимателя, благотворителя Федора Васильевича Чижова.
В конце января 1878 года из Дублина в Москву на имя Федора Васильевича Чижова пришло письмо всего в несколько строчек: «Скажи, ради Бога, что стало с тобой, любезный Чижов. Твое последнее письмо лежит у меня на столе. Оно от 10 октября, а теперь по-вашему 11 января, стало быть, целых три месяца. Ты никогда не оставлял меня так долго без отзыва... Не забудь, что ты единственная и последняя нить, связывающая меня с Россиею – если она порвется, то все прощай... Твой Печерин». Не будучи распечатанным, письмо было возвращено отправителю в связи со смертью адресата.
«Святая пятница»
Владимир Сергеевич Печерин (1807–1885) и Федор Васильевич Чижов (1811–1877). Два оригинальных деятеля XIX века западнического и славянофильского толков. Филолог и математик. Поэт и предприниматель. Мечтатель и практик. Их взаимоотношения – малоизвестная страница русской истории 1830–1870-х годов, свидетельствующая о порой непростом переплетении в ходе общественно-политической и идейной жизни России конкретных судеб.
Дружеские связи Печерина и Чижова зародились в конце 20-х годов XIX века во время учебы в Петербургском университете. Оба они происходили из незнатных и небогатых дворянских семей и приехали в Петербург из провинции. Впечатления детства и уклад в семьях сформировали в них первое отношение к действительности.
Общественно-политические взгляды Чижова были поначалу консервативно-охранительными. Его отец преподавал в костромской гимназии. Уклад в семье был патриархальным, дети воспитывались в строгости и почитании родителей, на примерах христианских добродетелей.
Детство Печерина прошло в постоянных кочевьях, в атмосфере тиранства отца-офицера. Чувство скуки, недовольства, досады на окружающий его бессемейный, неукорененный быт проецировалось на всю Россию. «С самого детства я чувствовал какое-то странное влечение к образованным странам, какое-то темное желание переселиться в другую, более человеческую среду, – вспоминал он уже в зрелые годы. – В степях южной России я часто следил за заходящим солнцем, бросался на колени и простирал к нему руки: «Туда, туда, на запад...» Решающую роль в формировании радикальных убеждений у юного Печерина сыграл, подобно наставнику Александра Герцена Бушо, республикански настроенный гувернер-руссоист Вильгельм Кессман, состоявший в тесных связях с будущими декабристами. Проповедуемые Кессманом идеи вольности и христианского равенства глубоко запали в душу юного воспитанника.
Годы учебы Чижова и Печерина в Петербургском университете пришлись на «эпоху безвременья», последовавшую за восстанием декабристов. Поначалу они оба пытались найти главную цель и смысл жизни в научных занятиях. В то время как Чижов с увлечением занимался математикой у лучших университетских профессоров, Печерин писал статьи на историко-филологические темы, делал стихотворные переводы из греческой антологии и Шиллера.
Разразившаяся над Западной Европой гроза революции 1830 года разбудила студенческую молодежь в России. «Воздух освежел, все проснулись, даже и казенные студенты, – характеризовал атмосферу тех лет Печерин. – Да и как еще проснулись! Словно Дух Святой снизошел на них. Начали говорить новым, дотоле неслыханным языком: о свободе, о правах человека и пр., и пр.».
Значительную роль в идейном развитии Печерина и Чижова в эти годы начинает играть «Святая пятница» – небольшой кружок студентов и выпускников Петербургского университета, собиравшихся по пятницам на квартире у получившего в скором времени известность историка литературы, критика и цензора А.В. Никитенко. Среди его членов следует упомянуть будущего государственного деятеля, дипломата, секретаря Русского археологического общества Д.В. Поленова (отца знаменитого художника), поэта и переводчика М.П. Сорокина, чиновника Министерства иностранных дел и преподавателя Павловского корпуса И.К. Гебгардта. Заседания «Святой пятницы» носили характер литературно-философских бесед и отличались либеральным фрондерством. Критика негативных общественных явлений велась с западнических позиций, в частности идеализировалась политическая система Франции с ее палатой депутатов. Уже на закате жизни Чижов в письме к одному из бывших членов кружка сравнивал разночинное студенчество 60–70-х годов со своим поколением: «Припомни начало «пятниц» у Никитенко: тоже все было юное поколение, все ломающее, но не лихо, правда...» Печерин, несмотря на все перипетии судьбы, пронесет в сердце самые нежные воспоминания о «Святой пятнице» и ее членах. «Не будь вы, – писал он спустя много лет Никитенко, – я, может быть, погряз бы в пошлости обыкновенной петербургской жизни. Вы протянули мне руку, вы призвали меня на ваши вечера, вы сохранили священный огонь в душе моей».
Герой своего времени
В связи с неудовлетворительной постановкой образования в высших учебных заведениях России и нехваткой хорошо подготовленного отечественного профессорско-преподавательского состава с конца 20-х годов ХIХ века лучшие выпускники университетов направлялись на стажировку за границу. В их числе должен был быть и Чижов, блестяще окончивший в 1832 году университет со степенью кандидата физико-математических наук. Но революционные события в Европе вынудили русское правительство с мая 1832 года запретить заграничные командировки из опасения возможного тлетворного влияния на соотечественников революционизирующих западных идей. «Я признаюсь, – говорил в одной из частных бесед император Николай I, – что не люблю поездок за границу. Молодые люди возвращаются оттуда с духом критики, который заставляет их находить, может быть справедливо, учреждения своей страны неудовлетворительными».
Чижов был оставлен при Петербургском университете в должности адъюнкт-профессора и для подготовки под руководством академика М.В. Остроградского диссертации на степень магистра. Печерин, успешно окончивший университет годом ранее один из всего выпуска со степенью кандидата, занял место лектора и суббиблиотекаря при университете и старшего учителя в 1-й гимназии. «Началась жизнь петербургского чиновника, – вспоминал он, – я сделался ужасным любимцем товарища министра просвещения С.С. Уварова... начал просто ездить к нему на поклон, даже на дачу... Раболепная русская натура брала свое. Я стоял на краю зияющей пропасти».
Однако вскоре внутренние потребности страны привели к отмене запрета на выезд за границу. В марте 1833 года Печерин в числе 16 молодых ученых (среди них – знаменитый в будущем анатом, основоположник военно-полевой хирургии Н.И. Пирогов и известный правовед, историк философии, педагог П.Г. Редкин) был послан в Берлин на двухгодичный срок для подготовки к профессуре.
Спустя два с половиной месяца Печерин все еще надеялся, углубив свои познания, быть полезным Родине, томился вдали от «любезного Петербурга», огорчался отсутствием писем от друзей: «Жестоко не иметь так долго от вас известий! Как процветает наша «пятница»?.. Как уживаются их (или лучше: наши) прекрасные идеалы и надежды с враждебною действительностью?»
Перелом в умонастроениях Печерина наступил во второй половине 1833 года. Во время вакаций, путешествуя по Швейцарии и Италии, он оказался в самой гуще национально-освободительного движения Европы, познакомился с представителями различных революционно-демократических течений, стал изучать произведения социалистов-утопистов. В декабре 1833 года Печерин возвратился в Берлин, обуреваемый романтической жаждой борьбы и революционной деятельности. Для него утопический социализм стал не просто учением о социальном переустройстве, но своего рода верой, вдохновляющим идеалом. «До тех пор у меня не было никаких политических убеждений вообще, – признавался он впоследствии Чижову. – Был у меня какой-то пошленький либерализм, желание пошуметь немножко и потом, со временем, попасть в будущую палату депутатов конституционной России – далее мои мысли не шли».
Академические лекции немецких профессоров перестали интересовать Печерина, за исключением лекций профессора-гегельянца Ганса, которые он слушал буквально со слезами на глазах. «Красноречивый профессор, – восторженно сообщал Печерин друзьям в Петербург, – доведши историю до последней минуты настоящего времени, в заключение приподнял перед своими слушателями завесу будущего и в учении сен-симонистов, и в возмущении работников (соаlitions des ouvriers) показал зародыш настоящего преобразования общества. Понятие «чернь» исчезнет. Низшие классы общества сравняются с высшими, так же как сравнялось с сими последними среднее сословие. История перестанет быть для низшего класса каким-то недоступным, ложным призраком – нет! история обымет равно все классы; все классы сделаются действующими лицами истории, и тогда история сольется в одну светлую точку, из которой начнется новое, совершеннейшее развитие. Таким образом исполнится обещание христианской религии; таким образом христианство достигнет полного развития своего!»
В Петербурге участники «Святой пятницы» жадно читали письма, приходящие от Печерина из Берлина; в нем видели человека, до краев наполнившего свою жизнь интеллектуальным трудом и самостоятельно, по собственному замыслу, формирующего свою свободную, творческую личность. Трагедия Печерина «Вальдемар» и поэма «Торжество смерти», присланные к ежегодному февральскому празднику «Святой пятницы», распространялись в списках, предвосхищая грядущую проповедь Бакунина об очистительном духе разрушения твердынь деспотизма. Иносказательные образы поэмы: Немезида, посылающая «за столетние обиды» на столицу тирана Поликрата Самосского (Николая I) бушующее море, пронзенные кинжалами сердца и пять померкших звезд (пять казненных декабристов), благословляющие карающий бич Немезиды, – воодушевляли и звали к самопожертвованию. Впоследствии с поэмой «Торжество смерти» познакомился Федор Михайлович Достоевский. В романе «Бесы» он дал обстоятельный иронический пересказ многих ее эпизодов, приписав авторство «аллегории в лирико-драматической форме» Степану Трофимовичу Верховенскому.
Жизнь в обстановке неприязненного отношения к России и русским превратила Печерина в убежденного западника-космополита: «Глыба земли – какое-то сочувствие крови и мяса – неужели это отечество?.. Я родился в стране отчаяния! Друзья мои, соединитесь в верховный ареопаг и судите меня! Вопрос один: быть или не быть? Как! Жить в такой стране, где все твои силы душевные будут навеки скованы – что я говорю, скованы! – нет: безжалостно задушены – жить в такой земле не есть самоубийство? Мое отечество там, где живет моя вера!»
Русская робинзонада
Как ни стремился Печерин отдалить встречу с «бесплодными полями безнадежной родины», в 1835 году ему пришлось возвратиться в Россию с твердым намерением уехать за границу при первом благоприятном случае. Настроение Печерина еще более ухудшилось, когда он узнал о своем назначении исполняющим должность экстраординарного профессора греческого языка и словесности в Московский университет: в Петербурге оставались друзья, туда долетали «теплые западные ветры», Москва же была для него совершенно чужим городом, где еще резче, чем в Петербурге, обнаруживался неевропейский образ жизни и где предстояло погрузиться в омут обывательщины. «Может быть, – писал он, – в Петербурге я мог бы ужиться как-нибудь; но разгульная Москва с ее вечными обедами, пирушками, вечеринками и беспрестанною болтовнею вовсе не шла к тому строгому и грустному настроению, с каким я возвращался из-за границы».
Во все время пребывания Печерина в Москве Чижову в Петербург шли письма, полные отчаяния: он писал, что «задыхается в Москве», жаловался на «скуку смертельную», уверял, что он ни за что «не амалгамируется с Москвою». Тем не менее Печерин сумел превосходно поставить преподавание своего предмета, соединяя, по свидетельству И.С. Аксакова, с замечательной эрудицией живое поэтическое дарование и чутко отзываясь на все общественные вопросы своего времени. Самые благоприятные отзывы о лекциях Печерина оставили также М.П. Погодин, Ф.И. Буслаев, Ю.Ф. Самарин, Д.А. Валуев, В.В. Григорьев, сами присутствовавшие на них или воспроизводившие свидетельства близких им лиц.
Наряду с исполнением должности экстраординарного профессора Печерин, как казалось, увлеченно работал над диссертацией под названием Observationes criticae in universam Antologium graecam, о чем и писал Чижову: «...манускрипт мой ужасно растет». Никто, даже петербургские друзья Печерина, не подозревал о мучительной работе, совершавшейся в его душе: он томился в ожидании случая для бегства за границу, чтобы непосредственно включиться в общеевропейскую революционную борьбу.
В июне 1836 года, получив на время летних вакаций заграничную командировку для завершения работы над диссертацией, Печерин навсегда оставил Россию, отрекшись от родных и друзей, занимаемого общественного положения, «весьма выгодного и обставленного всеми прелестями вещественного довольства», от, несомненно, блестящей, с точки зрения всех знавших его лиц, будущности, а главное – от «самовластья Николая I». Тем самым Печерин сам выбрал для себя роль «лишнего человека» в своем отечестве – не случайно литературоведы А.А. Сабуров и В.А. Мануйлов считали его в какой-то степени прототипом лермонтовского Печорина.
Итак, один из представителей второго поколения дворян-революционеров («Протест заявляют впервые декабристы, и потом идут вот такие люди, как Печерин», – скажет Л.Н. Толстой), не видя внутри России реальных сил для борьбы с самодержавными устоями Российского государства, вырвался из «душной атмосферы рабства» на, как ему казалось, свободный и вольный воздух Западной Европы. Посетив Лагранж, Печерин почти на год поселился в Лугано, который был в то время «фокусом революции», сборным пунктом мадзинистов – последователей вождя национально-освободительного движения Италии Д. Мадзини. Из серии писем, отправленных оттуда Чижову, в архиве последнего сохранилась только часть. В одном из них, датированном декабрем 1836 года, Печерин, все еще ни слова не говоря о своих намерениях, «заклинает» друзей выслать ему денег. Догадываясь о роковом решении, принятом Печериным, Чижов показал письмо членам «Святой пятницы». На совете, собравшемся в составе Чижова, Гебгардта, Поленова и Никитенко, постановили выслать Печерину нужную сумму для его скорейшего возвращения в Россию.
В апреле 1837 года на имя Чижова снова пришло письмо, в котором Печерин уже определенно сообщал, что решил навсегда оставить Россию, так как «не создан для того, чтобы учить греческому языку», что он чувствует в себе «призвание идти за своей звездой», а звезда эта ведет его в Париж – главную лабораторию социально-утопических теорий того времени.
Члены петербургской «пятницы» были огорчены полученным известием по двум причинам: во-первых, они теряли друга, на которого возлагали самые большие надежды (современники полагали, что Печерину в России суждена была будущность главы московских западников Т.Н. Грановского); во-вторых, поступок Печерина, считали они, мог тяжело отозваться на всей системе высшего образования страны и, в частности, привести к новому запрету стажировок молодых ученых за границей. Чижов же, может быть, единственный из всего кружка, осуждал Печерина прежде всего за то, что тот посмел оставить родину, пусть несовершенную, но именно оттого как нельзя более нуждающуюся в умных, честных, совестливых людях, способных ее преобразить. Пересылая Печерину деньги, собранные членами «пятницы», Чижов с возмущением писал: «Теперь мы стоим в неприятельских лагерях; все, что мы можем иметь между нами общего, должно относиться собственно к нам или лучше к тому чувству дружбы, которое может идти независимо ни от каких внешних обстоятельств... Образ твоих мыслей, порядок вещей, понятия людей, тебя окружающих, совершенно противоположны моим... и потому все, что бы ты ни писал ко мне, кроме самого себя, будет мне чуждо... переписка с тобою, выходящая из пределов нашей дружбы, может навлечь подозрение, что я разделяю с тобой чувство нелюбви к Родине».
В первые годы пребывания за границей Печерин стремился возобновить прежние связи с представителями революционной эмиграции различных стран, завязанные им еще в 1833–1834 годах, изучал «коммунизм Бабефа, религию Сен-Симона, систему Фурье». Однако, несмотря на страстное желание проявить себя на «блистательном и героическом» поприще революционно-политической деятельности, Печерин так и не смог найти применение своим знаниям и силам. Тем временем кошелек его истощился. Начались годы злосчастных скитаний по дорогам Западной Европы. Он распродавал свою одежду, просил подаяния, ночевал под открытым небом, с радостью принимался за любой труд: торговал сапожной ваксой, служил секретарем у английского капитана-масона, которому за ничтожную плату переводил его проповеди на французский язык... Дух его был еще не сломлен. В голове громоздились предприятия, одно невероятнее другого... Испытывая нужду в единомышленниках-соотечественниках, Печерин даже предложил нескольким русским, в том числе и Чижову, фантастический проект, «любопытную русскую робинзонаду эпохи Кабе и Фурье»: ехать в Америку и там основать «образцовую» русскую общину. Земледельческий труд в ней предполагалось совмещать с литературным творчеством и издательской деятельностью.
К 1838 году Чижову удалось успешно защитить диссертацию, получить звание магистра математических наук; он продолжал чтение лекций в Петербургском университете, стал автором ряда печатных трудов. Положение его было как никогда прочным, быт налаженным, будущее представлялось определенным и не подверженным никаким ударам судьбы. Печерину «можно согласиться на все и предпринимать все, что ни придет в голову, он поставил себя в такое положение, в котором, как в воде, чтобы спастись, хватаешься за все. Но вопрос, к чему мне предпринимать подобные путешествия?» – недоумевал он, говоря об авантюрном предложении своего товарища ехать в Америку.
Католический монах-редемпторист
Итак, друзья, оставшиеся в России, некогда с восторгом внимавшие дерзновенным мечтаниям Печерина и, казалось, готовые следовать за ним до конца, отвернулись, увидев в его предложении, да и во всех его поступках, не обдуманный и взвешенный план, а одну лишь юношескую поэтическую фантазию. В итоге своих четырехлетних скитаний на чужбине Печерин, оставшись в одиночестве, сделал очередной свой выбор: 15 октября 1840 года он вступил в католический проповеднический Орден редемптористов (от латинского слова Redemptor – «Искупитель»), известный своим крайним аскетизмом.
Тон и содержание посланного им вскоре в Россию письма были совершенно неузнаваемы. «Верьте мне, друг, – обращался Печерин к Чижову, – что только Бог и Его бесконечная любовь могут наполнить пустоту души, которая обманулась в самых дорогих стремлениях и которая, убедившись в бесплодности всех своих жертв, раздирается нестерпимым раскаянием... Да будет и вам дано понять когда-нибудь, как понял я эту великую истину, и оценить мир и его утехи по достоинству, то есть как пустоту и ничтожество!» Подобное отступничество от абстрактной, поэтически представляемой социальной утопии к религиозной вере было не единичным в то время: идейное развитие таких сен-симонистов, как Э. Бюше и П. Леру, являлось наглядным тому подтверждением. Автор монографии о Чаадаеве А.А. Лебедев отмечал, что «тот же, что и Печерин, в принципе путь прошел, приходя к католицизму, и Чаадаев. Но для последнего католицизм представлялся не формой отречения от своих былых воззрений, а своеобразным развитием их».
Весьма символично, что в то же самое время, как Печерин, разорвав прежние революционно-демократические связи, перечеркнув былые мечты и надежды, «кинулся вниз головою в бездонную пропасть» католицизма, в жизни Чижова также произошел крутой поворот. Еще два года назад, отказываясь от предложения Печерина основать в Америке русскую колонию, Чижов писал о своем завидном положении в Петербургском университете, об удовлетворении, получаемом от научной работы: «...по убеждению моему нигде я не буду поставлен так на своем месте, как здесь. Занимаясь с любовью наукой в моем кабинете, я хожу в университет только как бы для отдыха – дружески беседовать со студентами о том, что я делаю, и передавать им плоды трудов моих. Сыщите, если можете, положение, которое было бы лучше моего». Однако к 1840 году замкнутость избранного Чижовым поприща ученого-математика перестает удовлетворять пробудившемуся в нем стремлению к общественной значимости. Интересы его начали направляться в другую сторону – к занятиям словесностью, историей, науками философскими и политическими. «Дело литератора всего ближе ко мне, – решает он, – я чувствую... тайное желание играть роль, иметь значение». Он пытается писать стихи, работает над повестями, психологическим романом, помещает в различных журналах и газетах рецензии, научно-популярные обзоры, переводы статей и книг из области математики, механики, литературы, эстетики, морали, сближается с литературно-художественным миром Петербурга. Постепенно главным его увлечением становится история изобразительного искусства, в изучении которой ему виделся «один из самых... прямых путей к изучению истории человечества». Осенью 1840 года Чижов оставляет преподавательскую деятельность и с целью сбора материалов для искусствоведческого исследования уезжает за границу.
Путешествуя по странам Западной Европы, Чижов долгое время жил в Италии, где коротко сошелся с Н.В. Гоголем, которого знал еще по Петербургскому университету, и Н.М. Языковым, примкнул на правах знатока и тонкого ценителя искусства к колонии русских художников, работавших в это время в Италии, продолжал свои искусствоведческие занятия и даже пытался рисовать сам. В 1841–1844 годах Чижов трижды посетил «новообращенного» друга в Голландии, в монастыре города Виттема. Печерин выглядел умиротворенным и по-своему счастливым, еще не постигнув, по словам Чижова, «горького яда монашества и католицизма». В исполнении строгой регламентации, предписанной монахам-редемптористам, Печерин, казалось, находил пищу уязвленному самолюбию. Он упрекал Чижова и остальных друзей из петербургской «пятницы» за то, что они в свое время потворствовали его гордыне, внушали слишком высокое мнение о его дарованиях.
Чижов резко осуждал вероотступничество Печерина, произошедшее вследствие отрицания России, как заключительный момент этого отрицания. Он припоминал строчки из поэтических произведений друга: «Как сладостно – отчизну ненавидеть и жадно ждать ее уничтоженья!»; «До тла сожгу ваш... храм двуглавый и буду Герострат, но с большей славой┘» В них за кощунственной патетикой и авторским самолюбованием оказалось сокрыто пророчество всей дальнейшей жизненной трагедии Печерина.
Чижов пытался раскрыть Печерину глаза на те сети, которыми опутало его «латинство», убеждал, что монахам он полезен своей ученостью, обширными лингвистическими познаниями. В отношении к основам христианского вероучения у Печерина и Чижова было полное единодушие; но когда разговор касался направлений христианства, он принимал характер спора. Чижов отстаивал соборный, религиозно-коллективный характер православного вероисповедания с его «первозданной чистотой и невмешательством в дела светской власти». Печерин же делал акцент на демократизме «обновленного католицизма», протягивающего руку науке, требующего свободы слова, совести, ассоциаций. Он был убежден, что посредством преобразования Католической Церкви во всемирный демократический союз человечество осуществит на земле чаемое веками царство счастья и справедливости: «Мы стоим на пороге великого переворота в общественном мнении... Близится час, когда Церковь встанет победно над обломками мнимых философских систем».
Разорвав прежние революционно-демократические связи, Печерин с головой ушел в «латинство». Фото из архива Издательства францисканцев |
В 1843 году Чижов, совершая путешествие по славянским землям Австрийской империи, неожиданно для себя увлекся славянским национально-освободительным движением, сблизился с его вождями и стал развивать идеи об особой миссии славянства в обновлении дряхлеющего Запада, о роли Православной Церкви как краеугольного камня будущего единения славянских племен. «Тут входили и понятия о конституции, о республике», и он, «давши себе полную волю, на несколько времени сделался больше славянином, без роду, без племени, чем русским». Чижов попытался поверить другу свои новые сокровенные мысли, захватившие его целиком. Но Печерин не разделил его восторга. Возведение на пьедестал славянских племен и поклонение им Печерин расценил как очередное заблуждение, которое лишь на время может увлечь, но в конце концов разоблачит себя и пройдет, как проходит все в этом мире: «Истина одна и очень стара. Она не является принадлежностью какой-либо национальности. Нельзя изобретать новую религию, основанную на новой национальности... Истина – это Церковь».
Итак, Чижов понял, что переубедить Печерина, склонить его «в свою веру» не удастся: как говорится, нашла коса на камень. Обиженный в своих лучших намерениях, он уехал из Виттема с твердой решимостью окончательно порвать с Печериным всяческие отношения...
Редемптористская карьера Печерина поначалу складывалась весьма успешно: в 1843 году в Льеже он был посвящен в сан священника, в 1843–1844 годах состоял профессором красноречия в миссионерской школе виттемского монастыря, был переведен в Фальмут, в Англию, спустя четыре года – во вновь основанный монастырь Сент-Мери Чапель в Клапаме близ Лондона. Связь с Чижовым прервалась. Ничто не тянуло на родину. Казалось, он всецело отдался во власть религиозных переживаний: «Я как будто напился воды из реки забвения: ни малейшего воспоминания о прошедшем, ни малейшей мысли о России». Печерина даже нимало не взволновала доставленная к нему в монастырь в 1848 году из русского посольства бумага, извещавшая о постановлении Сената лишить его всех прав состояния и счесть навсегда изгнанным из отечества за самовольное оставление России и за отступление от православного вероисповедания.
Примирение с обновленной Россией
Переписка с Чижовым возобновилась лишь в 1865 году, когда Печерин наконец пробудился после двадцатилетнего монастырского забвения («я проспал 20 лучших лет моей жизни») и стал пристально всматриваться в события, происходившие в России: «19 февраля, освободившее 20 миллионов крестьян, и меня эмансипировало!»
Но путь к его духовному возвращению на Родину начался раньше, со времени приезда в клапамский монастырь Герцена, – с 1853 года. Герцен, до этого лично не знакомый с Печериным, но много наслышанный о нем от Редкина, Крюкова, Грановского, приехал к нему в Сент-Мери Чапель с тем, чтобы просить разрешения напечатать в «Вольной русской типографии» трагедию «Вальдемар» и поэму «Торжество смерти», впервые прочитанные им еще в бытность в Петербурге, в 1840–1841 годах. Получив уклончивый ответ, Герцен все же опубликовал их в 1861 году дважды: на страницах «Полярной звезды» и в сборнике «Русская потаенная литература XIX столетия», а впечатлениям от свидания с Печериным посвятил главу в «Былом и думах» с приложением последовавшей за встречей переписки. В своей неоконченной повести «Долг прежде всего» Герцен воссоздал трагическую судьбу Печерина в образе Анатоля Столыгина. «Протестантов, идущих в католицизм, я считаю сумасшедшими... но в русских камнем не брошу – они могут с отчаяния идти в католицизм, пока в России не начнется новая эпоха», – писал он. И хотя дальнейшие отношения между двумя соотечественниками-эмигрантами – революционером-демократом и католиком-прозелитом – не сложились (Герцен отшатнулся от резко полемизировавшего с ним убежденного «попа-иезуита», а Печерина, в свою очередь, испугала материальность герценовского социализма, умалчивавшего, как ему казалось, о душе и ставившего целью лишь «всеобщую сытость»), все же для Печерина знакомство с Герценом и его статьями «Русский народ и социализм» и «О развитии революционных идей в России» послужило толчком к разрыву с монастырем и Орденом и обратило его взор на Восток, на Россию.
В конце 1850 – начале 1860-х годов имя Печерина неожиданно для него самого привлекает внимание представителей различных противоборствующих между собой общественно-политических сил. В условиях кризиса политического авторитета Ватикана на фоне центростремительных тенденций в итальянских и германских княжествах ближайшее окружение папского престола предложило Печерину – блестящему оратору, проповеди которого пользовались огромным успехом, а имя приобретало все большую известность в католическом мире, – фактически стать во главе русского католического движения, посулив ему при этом посмертную канонизацию. Папе Пию IX представлялось возможным удержать в своих руках светскую власть при помощи России – оплота консерватизма – путем обращения в католицизм представителей высших кругов русского общества, проживавших на Западе. Однако Печерин отказался стать слепым орудием в руках ватиканской дипломатии, снял носимое в течение 20 лет монашеское облачение и ушел от активной миссионерской деятельности, затворившись простым католическим священником в дублинской больнице, «разделяя труды сестер милосердия и вместе с ними служа страждущему человечеству». Круто повернуть (в который раз!) жизнь и полностью порвать с католическим миром у него не хватило ни мужества, ни сил.
Желая быть в курсе перемен, происходивших в России, Печерин становится подписчиком герценовского «Колокола»: «Я снова сблизился с русским миром в 1862-м, когда начал читать «Колокол», – признавался он впоследствии Чижову. Именно к Герцену потянулся снова Печерин, несмотря на непримиримость расхождений, лежавших между ними: «Я чувствую, что между нами пропасть, и, однако, через эту пропасть я протягиваю вам руку соотечественника и друга... нет ли возможности для нас соединиться в более высоком единстве – там, где прекращаются споры и где царит одна лишь любовь?» На призыв Печерина откликнулся Огарев; желанию Печерина «вернуться в народ русский» он поверил безоговорочно. «Ваше место среди людей «Земли и воли», – уверял Огарев Печерина и при этом указывал на Литву как на возможную для него в качестве католического священника арену революционной деятельности. Но Печерин предложения не принял; свое «возвращение в русский народ» он понимал отнюдь не в буквальном, действенном смысле. Жизненные катаклизмы сделали из когда-то восторженного радикала скептика: «После стольких опытов мне очень трудно решиться на какую-либо новую деятельность. Я чрезвычайно дорожу моим теперешним положением: я живу в совершенном уединении и совершенной независимости».
Продолжение следует.