Ожидалась, конечно, водка. Фото Евгения Лесина
В прошлом номере НГ-EL была опубликована статья Алексея Смирнова, посвященная 150-летию Ивана Бунина. В этом номере мы продолжаем тему работой Валерия Вяткина. В следующем планируем напечатать две статьи – Андрея Краснящих и Евгения Шталя.
Творческое наследие Бунина полно и портретами духовенства.
Нищий сельский священник «пил дюже». Но Бунин не скрыл сочувствия к нему, ведь тот внушал своему «клиенту»: «Не я, свет, беру, а нуждишка» (рассказ «Сны»).
Может приводиться и народная байка. На шутку, что «надо кобеля хоронить на кладбище», поп «затопал ногами»: «Да я тебя в остроге сгною, да я тебя в кандалы забью». Но, услышав, что ждут его за похороны 500 рублей, поп «исправился»: «Его в церковной ограде надо хоронить!» («Деревня»).
Другого священника из той же повести – «с черными крупными волосами, бегающим взглядом» – «угостили только чаем»: «Отлично! Вы, я вижу, не тароваты на угощенье!» Ожидалась, конечно, водка.
По-разному выражали себя бунинские пастыри. Речь священника из «Худой травы» раздалась, «как голос самой смерти». На вопрос умирающего, есть ли в нем смерть, священник ответил без обиняков, «громко и поспешно, почти грубо: «Есть, есть. Пора, собирайся!»
И вот новый типаж. Проходя по улице, благословляя народ «широко и властно», еще один пастырь «поглаживал кончиками пальцев наперсный крест – и все боялись его». Был «страшен… его живот, выпиравший под ризой, его отекшее почерневшее лицо, остеклевшие глаза… трясущиеся руки…» Не довольствуясь этим, Бунин продолжал развенчивать клир. Дошел черед и до дьякона, который «страшно заносил руку… поднимая толстые плечи и готовясь оглушить многолетием царствующему дому и святейшему правительствующему синоду» («Чаша жизни»). Подноготная обнажалась: духовенство служило царю и Синоду. Этого было мало. И в «Жизни Арсеньева» священник «кланяется подобострастно» дворянам.
Картинок с церковной «выставки» народ помнил много, как образ священника из «Хорошей жизни»: «…высокий этакий, в серой рясе, с палкой, лицо все темное, землистое, грива, как у лошади хорошей… хоть и пастырь, а злой был, как самый обыкновенный серый мужик… побелел весь, слова не может сказать… ноги под рясой трясутся. Как завизжит, да как кинется на батеньку, чтобы, значит, по голове палкой его огреть». «Батенька» же сломал поповскую палку, говорится в рассказе, и был за сопротивление пастырю отправлен на поселенье.
Наконец, про причт, сопровождающий похоронную процессию: «…останавливались, махали кадилом и, пугая сами себя словами, повторяли одно и то же – то зловеще, то с покорностью. Все делалось так, чтобы выходило торжественно и грозно…» И требовалось известное актерство. Члены причта очерчены без прикрас. Как дьякон: «…серо-седой человек, тревожно думающий лишь о пасеке своей… похож на зверя». Так и «желтоволосый поп» – «…слабосильный, слабовольный, всегда выпивши, шепелявит…» Имел он «трясущиеся руки», и было ему не до обряда: воображение пленяли «поповские харчи: ситные пироги, жареная курица, бутылка водки – то, что полагается причту за похороны…» («Веселый двор»).
Многое найдет для себя и любитель острых характеристик, открыв хотя бы рассказ «До победного конца»: «Наш поп – какой он поп? Он дурак, невежа».
Не забыты и монастыри. Порой автор подталкивает к мысли: они – сборища асоциальных типов. Герой «Деревни» – Кузьма «убедился»: «…необходимо или по святым местам уйти, в монастырь какой-нибудь, или – просто дернуть по горлу бритвой». Извечная отечественная крайность: «Или в омут, или в монастырь».
«Пахать… непристойно и скучно» «показалось» другому бунинскому герою. «Вот он и пошел в Киевскую лавру, подрос там – и был изгнан за провинность». Затем, «не снимая подрясника, стал открыто хвастаться своим бездельем и похотливостью, курить и пить, сколько влезет… издеваться над лаврой…». Но чем же ответила Русь? – «…приняла его, бесстыжего грешника, с не меньшим радушием, чем спасающих души…» («Суходол»). Русь можно понять: она разочаровывалась во всем церковном.
Но что же завсегдатаи монастырей? Предавались понятному «созерцанию». Монах Святогорского монастыря из рассказа «На Донце», никак не ответив на вопрос, «затянулся долгим ленивым зевком». Поводы для беспокойства отсутствовали. В монастыре (уже другом) было «так прекрасно»: «…такие толстые стены, ласточки…», читаем в «Жизни Арсеньева». Важно не упустить: главной характеристикой послужили стены.
Казенное православие и народная религиозность в прозе Бунина – не одно и то же. В один ряд с русскими «подвижниками» и «угодниками» некто из народа поставил «раскольников» («Деревня»).
Специфичен и взгляд самого автора. «…Было во всем этом и что-то церковное, божественное и потому… соединенное с чувством смерти, печали», – говорится в «Жизни Арсеньева». И важно не упустить: соединенность православия с чувством смерти – сквозной мотив в творчестве Бунина, одна из его интуиций, ведь церковь – отжившая форма – пред отъездом писателя в эмиграцию действительно умирала.
Воцерковление Бунина – как порыв. Имеется в его автобиографической прозе и то, что сочтешь головокружением от веры: «Я пламенно надеялся быть… сопричисленным к лику мучеников…» Неточностей избежать он не мог, облачая, в частности, святителей в епитрахили. На многое Бунин и не претендует, приняв православие скорее чувственно, оставаясь тем един с Россией. Не слишком ортодоксально звучит следующая его фраза: «Все человеческие судьбы слагаются случайно» («Жизнь Арсеньева»). Но где же «высшая сила»?
Представителя дворянства, Бунина волновала и тема католицизма. «…Ни старые церкви в русских кремлях… несравнимы для меня с готическими соборами… потряс меня орган…» – находим в «Жизни Арсеньева». Западная церковь заявлена чуть ли не эталоном строгости. «Ее (героиню рассказа «Дело корнета Елагина». – В.В.)… называли женщиной легкого поведения, и недаром католическая церковь отказала ей в христианском погребении…»
Симптоматичен и вещный строй, отмеченный писателем, как погребальный платок из Задонска, из монастырской лавки – «…весь усеянный черными черепами, сложенными крест-накрест черными костями и черными надписями…». Будто хотели вселять в души мрак. Не в этих ли образах и крылась квинтэссенция православия? Отходивший от веры народ и вправду пытались пугать. Ведь учащались уже и кощунства. Икона вместо крышки, в хозяйственных целях – бывало и такое, отраженное в прозе Бунина. Что до бедных помещиков, то те «последние ризы с икон продали», узнаем из повести «Деревня». Не случайно один из ее героев воскликнул: «…не хвалитесь вы, за ради бога, что вы – русские. Дикий мы народ!» Но мало было сил влиять на человека. Вот сельская церковь в «Веселом дворе» – «…грубая, скучная, какая-то чуждая всему…».
Описано и богослужение в одном из храмов: «…замелькали» пальцы крестящихся, головы», будто в телодвижениях и состоял смысл службы. «Говорили на торжественном языке, давно забытом… нестройно и притворно-смиренно пели», словно текло театральное действие («Веселый двор»).
Были поводы усомниться в богослужении. И «молебствие служили», и «в село привозили инока» – «ничего не помоглось», замечаешь в рассказе «На Донце».
Тем временем торжествовал суеверный взгляд на обряд. В повести «Деревня» сын уговаривал больного отца причаститься, но услышал в ответ: «…причастившись, помрешь».
Обряды же совершались обычно механически. Вот иерей, отправляющий венчание: «По привычке… произносил некоторые слова как бы с чувством, выделяя их с трогательной мольбой, но совершенно не думая ни о словах, ни о тех, к кому они относились» («Деревня»).
Думать и не требовалось. Причем на разных уровнях. «Богородице-диво-радуйся…» – долбили школьники урок в рассказе «Вести с родины». Такой была «православная духовность».
С приходом к власти большевиков, со сменой государственно-церковных контактов этюды, посвященные православию, у Бунина меняются. Вот применительно к 1918 году: «На Покровке монахи колют лед. Прохожие торжествуют, злорадствуют». Но с мнением народа Бунин не согласен, хотя ранее представлял монахов бездельниками. На привычное смотрит теперь иначе: «…поют священники… очень трогательно…» («Окаянные дни. Москва. 1918 год»). Между тем призраки «окаянства» сужали ему угол зрения. Худшие слова он взял для Владимира Ленина. Решив присудить Бунину премию, не чуждый политике Нобелевский комитет учел в дальнейшем и это.
Церковный обряд теперь прославляется. Вот портрет великой княгини Елизаветы Федоровны: «…медленно, истово идущая, с опущенными глазами, с большой свечой в руке…» («Чистый понедельник»).
В эмигрантском романе «Жизнь Арсеньева» есть и реалистичный взгляд на тему православия: на монастырь «глядит своими решетчатыми окнами желтый острожный дом… жуткий…». И два этих учреждения воспринимаются единым целым. В другом месте новое впечатление от литургии: «…голова мутилась от длительности и пышности службы…» Метко ведь сказано: мутить головы в церкви действительно умеют. Наконец выписан еще один дьякон. Не в пример дореволюционной прозе «призыв» его «сдержанно-торжественный».
Черту подводит ностальгия эмигранта: «…всю службу стою я зачарованный». Голова, однако, «мутилась».
Разочарованный стал зачарованным. Пути ностальгии исповедимы.
комментарии(0)