Владимир Набоков.
Письма к Вере. – М.: КоЛибри, 2018. – 704 с. |
Читая пухлый том «Писем к Вере», наполненный ядовитыми набоковскими характеристиками коллег-писателей, в особенности Бунина («Как он, Бунин, похож на старую тощую черепаху…»), почему-то стала вспоминать набоковский рассказ, когда-то произведший на меня не то чтобы сильное, но незабываемое впечатление. Набокова я давно не перечитывала, едва ли не с тех самых пор, когда в конце 70-х годов хлынул поток набоковских романов и рассказов. Старалась прочесть все. Что-то нравилось больше, что-то меньше, но ощущение, что Бунин со своими «Темными аллеями» остается для меня постоянной величиной, в то время как отношение к Набокову колеблется от восхищенного удивления до глухого раздражения, – четко сформировалось.
Все, внешне житейские, рассказы Набокова были с какой-то тайной подоплекой, в то время как Бунин брал безусловной верностью земной жизни во всей трагической красоте и сияющей безысходности. И «Натали», и «Чистый понедельник», и «Руся» заканчивались катастрофически, но лирический герой Бунина переживал перед этим такой взрыв человеческих сил, такое упоение любви, за которые не жаль было платить по самой высокой цене.
У Набокова же все обычно заканчивалось таинственно и неопределенно.
В рассказе, который мне запомнился, простой, скромный и кроткий персонаж, эмигрант из России, чем-то напоминающий «маленького человека» русской прозы, какого-нибудь Башмачкина с его навязчивой идеей обретения шинели, – совершая вынужденное туристическое путешествие с безобразно «пошлыми» (любимое набоковское словечко) и слившимися в единое агрессивное «мы» попутчиками – берлинскими служащими, внезапно видит образ своего счастья. Именно «видит». Потому что это не вещь, как у Гоголя, а визуальная картинка, «пейзаж счастья» – с облаком, озером, башней, – в котором он хотел бы навсегда поселиться. Точнее, комнату на постоялом дворе, из которой виден этот пейзаж, он хотел бы снять «на всю жизнь».
Уже при первом чтении рассказа мне показалось, что выбор гоголевского Башмачкина был человечнее и пронзительнее. Этот, быть может, смешной и даже убогий выбор, в самом прямом смысле связывался с человеческой плотью и кровью, с сохранением радости при минимальных условиях выживания, с мыслью о тепле, об обогреве в ветреные и промозглые петербургские дни. Тут было некое смирение в отношении счастья, которого герой Набокова был, кажется, начисто лишен. Подавай ему «красивую картинку», за которой, в сущности, встает или массовый туристический экстаз, который мы в наши дни встречаем в сотнях пейзажных фотографий, или – индивидуальный осколок видения рая. Это «рай вообще», а не твой личный, наполненный любовью и воспоминаниями.
С любовью в рассказе дело вообще обстояло неважно. О любви героя упоминалось в одной фразе и с какой-то явной авторской насмешкой. Какая любовь может быть у Башмачкина? Только многолетняя платоническая и «безвыходная», да к тому же к «чужой жене». Сам повествователь был, по всей видимости, гораздо счастливее своего персонажа, с которым в некоторых лирических местах он делил впечатления и воспоминания. Но герой – «коротковатый» и «всегда аккуратно подстриженный», то есть совершенно неприметный человечек, а повествователь, судя по всему, высокий красавец, которому в любви повезло гораздо больше. И он время от времени испускает любовные крики, в которых узнаются интонации набоковских писем к жене Вере («любовь моя! послушная моя!»).
В этом можно было усмотреть опять-таки отзвук набоковского высокомерия, всегдашний, почти демонстративный выбор позиции победителя.
Безобразные попутчики, всячески мучившие нашего Башмачкина (автор не совсем уверен, что его зовут Василий Иванович) во время увеселительной туристической поездки, с их одинаковыми именами и стадными инстинктами, по всей видимости, соотносились как с немецкими оголтелыми «пошляками», так и с российскими «коммуняками» (как бы их назвали сейчас) послереволюционных лет. Впрочем, по прошествии времени в их лицах гораздо отчетливее проступают черты фашиствующей немецкой толпы, от которой семейство Набоковых с драгоценной супругой-еврейкой, в том самом году, когда писался рассказ (1937), и из того же города, где он писался (Мариенбад), – сумело-таки благополучно вырваться в Париж, а потом в Америку.
В сущности, рассказ уже в момент первого прочтения показался мне несколько схематичным и досадно жестким, холодно-символичным, если бы… Ну, да, ну да. Меня задела и ошарашила одна фраза, которая переворачивала все смыслы, весь этот «антагонистичный» мир, где добро противостояло злу. Наш тихий и скромный Василий Иванович Башмачкин в финале, после сильной встряски зловещего путешествия, приходит к повествователю с просьбой его отпустить (а он служил в конторе повествователя). Почему отпустить и куда? Первая мысль, что герой хочет отыскать тот пейзаж с облаком, озером, башней, который он случайно обрел в своем путешествии. Это было бы так по-человечески!
Но оказывается, что рассказ вовсе не об этом. Нашему персонажу просто хочется расстаться с человеческим («сил больше нет быть человеком»). Ноша оказалась не по плечу. Поразительно, но даже смиренный гоголевский Башмачкин оказался духовно сильнее и после смерти стал мстить за попранное счастье!
Но что это значит – «устать быть человеком»?
Ситуация мистического «ухода», как всегда у Набокова? Но куда? И не дает ли подсказку строчка Тютчева, но только каламбурно обыгранная весельчаком-автором: «Мы слизь. Реченная есть ложь». Ага! Вот оно! Расчеловечиться, уйти на «последнюю ступень» лестницы Ламарка, в океан, к рептилиям и слизнякам? В тот страшноватый мир с «наливными рюмочками глаз» у насекомых, о котором писал Мандельштам и в который сам Набоков, по всей видимости, уходил, отлавливая на пару с Верой своих бабочек? Или к обезличенной толпе, которая терроризировала нашего Василия Ивановича во время путешествия? Есть в подобной жизни с общими восторгами в нужных местах, хоровым пением шлягеров незримый возврат к членистоногим и к слизи…
А ведь жаль, что новый, набоковский Башмачкин не выдержал человеческой тяжести! В этом словно бы читался отказ автора от столбовой дороги человечества, когда смиренное и малочисленное добро незримо противостоит злу. Что же будет, если праведники уйдут в «слизь» или сольются с безликой толпой?
«Вот мы и вышли к современным тупикам и абсолютному бездорожью», – подумала я, перечитав набоковский рассказ. Все же катастрофизм Бунина, замешанный на горько-ослепительной человеческой любви, предпочтительнее высокомерного набоковского ухода от человеческой доли и призвания…
комментарии(0)