Поэт видит свое отражение
в зеркалах вечных образов. Михаил Врубель. Голова пророка. 1904–1905. ГТГ |
Оговорюсь сразу, что соображения, высказанные мной в этой статье – не программный обзор журнальной поэзии за 2016 год, а мой личный взгляд на тенденции ее развития на примере подборок выбранных на мой вкус авторов. Читаю стихи разных поэтов в литературных журналах за 2016 год, и возникает ощущение синоптического несовпадения литературно-критических оценок и прогнозов, по какому пути пойдет русская поэзия – и самой поэзии. Прогнозы нам обещают распад силлабо-тоники, верлибр, ну, или, в утешение, как след первой – «раешный стих». И верлибр нередко подается некоторыми (не всеми!) критиками как «шаг вперед» по сравнению с силлабо-тонической системой стихосложения. На самом деле верлибр – явление древнее, достаточно вспомнить народные заговоры: «Ииде святый Силиний и Сихайло, / А с ними четре евангелиста: / Марко, Лука, Матфей и Иоанн Богослов. / Ииде оне, по капорисно мосте» («Заговор от морока»). А уж ХХ век в России на «свободный стих» особенно щедр: в 1924 году Юрий Тынянов заметил, что верлибр был весьма характерен еще для поэзии Серебряного века. Можно подойти к верлибру с другой, непоэтической стороны. Приведу мнение Евгения Степанова («Дети Ра», 2010 -2 (64): «Верлибр стоит оценивать не только как литературное явление. Но и как явление социальное. Он позволяет самым широким массам почувствовать себя поэтами, общественно-значимыми личностями». Впрочем, добавлю – и, так сказать, «традиционные» для русской поэзии формы стиха сейчас это вполне позволяют: интернет делает поэтами всех, кто соединил две строки в одно стихотворение. А порой и одной строки достаточно. И это не есть плохо. Человек создан Творцом по своему образу и подобию, потому только человек творящий жив, и никому не дано предугадать, как отзовется слово даже самого последнего графомана: может быть, его строки спасут кого-то от суицида, и в этом был высший смысл его творения.
На самом деле вечные дороги, по которым движется поезд поэзии, не меняются. Меняются пассажиры: в поэзию пришли приемы прозы, в первую очередь, поток сознания с его стилистикой, для выражения которого удобнее всего верлибр, хотя в силлабо-тонике он выглядит как бы более «авангардно», пришла, с одной стороны, бытовая конкретика (не окрашенная иронией Саши Черного или Дмитрия Пригова), с другой стороны, медитация, сетевой «интимный» дневник, а также дзен-буддизм, коан. Но именно сближение с прозой почти лишило поэзию ее главного свойства – выхода в запредельное, то есть того пророческого дара, который и делает поэта поэтом, а не просто назначает с помощью журнальных публикаций и премий профессиональным стихотворцем. От степени техники, традиции или свободы от нее, наличия метафор или их отсутствия это свойство не зависит. К примеру, Андрей Вознесенский называл себя медиумом. Но в русской поэтической традиции все-таки «профетический дар» чаще выражал себя языком силлабо-тонического стиха. Каким же образом? Юрий Мамлеев как-то написал, что в «стихах Есенина есть нечто неуловимое», и это «нечто неуловимое» и является сущностью настоящей поэзии. И оно обнаруживает себя в литературных журналах за 2016 год. И здесь не важна степень герметичности или «живой открытости» стихотворения: дар этот проступает сквозь.
«Поверх авторской манеры, вытесняя и как бы отменяя её, слышится голос самого стихотворения. Неясно кто, непонятно откуда – сами стихи окликают тебя, говорят с тобой, увлекая в чащу неведомой речи», – так пишет о поэзии Марии Марковой Михаил Айзенберг. И очень точно. Почти неуловимые сигналы мира поступают через ее строки, поэтесса как бы не присутствует сама в реальности, она медиумична, прозрачна как вода, проницаема для идущего через ее душу тонкого потока недоступных для грубых ушей сигналов-окликов мира природы и мира невидимого. Подборка Марии Марковой («Октябрь» – 7-2016) это подтверждает: «Проснулась и не узнаю/ ни комнату, ни жизнь свою. / Как будто я вошла без спроса, / полдня играла у окна, / смотрела фильм одноголосый/ про одиночество - одна, / а вечером нетерпеливо/ в стекло стучала ветка ивы, / и ветер бился, и вода, / холодной призрачной щекою/ к стеклу прижавшись, иногда/ заглядывала и гадала, / что происходит в темноте/ и почему не открывают/ деревьям, ветру и воде. / А ночью… что же было ночью, / куда смотрела ты тогда, / непрочная вода, проточная, / непостоянная вода?»
Поэт Григорий Вихров («Москва», 9-2016) не боится ни архаичной лексики, ни древних сюжетов: его поэзия архетипна, поскольку родственна сну, волхованию, заговору. Его собеседники – и куст, и голубь, и лист, упавший с дерева. Все одушевлено, это языческий поэтический пантеизм: «Аллея лакомится тенью, / Шагами, и не устаёшь/ Шептать чудесному растенью: / – Зачем же ты за мной идёшь? / Ответствует листва тугая, / Прохладный тополь, / Влажный ствол, / Слова забытые слагая: / – Зачем же ты ко мне пришёл?» Точка смыслового освещения его стихов – в сердце ассоциативной подсознательной тьмы, в которой есть и поэтические кошмары, и ностальгические сны, и пророческие образы, но из точки света истекают легкие почти сказочные строки: «Последний кузнечик великого лета/ Бессменно чудит на груди у поэта. / На сердце возляжет, под локоть прыгнёт... / Последний кузнечик о счастье поёт». Визионер, он, точно во сне, путешествует по временам и видит свои отражения в зеркалах вечных образов – пророка, мага, пастуха и ведет рыцарский бой с современной историей за Прекрасную Даму из века девятнадцатого. «Драма истории, смахивающей в небытие прошедшие века, познается через бессилие покровов. Вихров, чья душа, можно сказать, соткана из страстей и сплочена из барьеров ХIХ века, ощущает это почти на ощупь», – написал о его стихах Лев Аннинский. Особенно хороши восточные мотивы в стихах Вихрова в журнале «Москва». Они изящны и легки: черная тушь, немного акварели…
Китаянка эпохи Тан-
Нежный голос, девичий стан.
Китаянку эпохи Сун
Не забуду за девять Лун.
<...>
Тихой нежности Лотос дан.
Прожит день.
И прощально юн.
И на тысячи лет подряд –
Мандарина тяжёлый взгляд.
Андрей Тавров – философ поэзии тоже чувствует ее подземные воды. Подборка его («Дети Ра» 2016, 7 (141) отражает все направления его размышлений и вневременных путешествий – от Лао-цзы до Платона и мифа. Главная цель их – сфокусировав интуитивные и мыслительные лучи, прожечь отверстие в словесной сфере для выхода к «неречевым первоосновам жизни» (Осип Мандельштам): «так у парашютиста в затяжном/ прыжке за телом шепчет тишина/ в которой спит/ вся будущая жизнь». Эта фокусировка у Таврова всегда метафорична. Метафоры нанизываются одна на другую по ассоциативному типу, каждая влечет за собой следующий слой метафор, которые или открывают смысл новый или, зачеркивая предыдущий, обрушивают читателя в пустоту – для катарсиса. Подборка, на мой взгляд, эклектична и неравноценна по уровню стихотворений. Сильными мне показались стихи: «Снигирь», «Сова», «Роща Эвменид («Эдип и Антигона в Колоне»): «как саксофон кровь тяжестью прогнута/ и в танкере ребро длиной не достает/ до горла серого и синего мазута/ до выпуклых глазниц где соловей поет/ олень опять выходит из оленя/ и пустота из пустоты в просторный сад/ царь из царя колено из колена/ из девы дева и из брата брат».
Я бы согласилась с критиком Людмилой Вязмитиновой, которая отметила, говоря о стихах Бориса Кутенкова «клиповую фрагментарность». Вот характерный пример из подборки в журнале («Урал», 4-2016): «Девочка, скорлупка, недотрога, тяжкая, как обретённый Крым», однако есть «но», отличающее поэзию от внеконцептуальной или концептуальной версификационной мозаичности – это неповторимая интонация. И она у Кутенкова есть. Фрагменты, осколки, а точнее, цитаты, аллюзии, вписанные в контекст, нанизаны на интонационную нить, которая завораживает. Смысловой (можно его назвать и метапсихологический) конфликт в стихах Бориса Кутенкова – это конфликт ограничения судьбы лирического героя поэтическим кругом, что не дает выйти за пределы неким подсознательным образам, которые откликаются на сигналы-призывы пространства современности. Но этот замкнутый круг, с одной стороны, вызывает депрессивный оттенок («это яблоки смерти кружат как снаряды/ сквозь бокал отражаясь в осколочном блике лети/ и мертвец возвращается в тело/ вдоль дома и сада/ распрямляя остаток пути»), с другой, дает шанс (и возможность) выхода за пределы именно пространства современности в уже трансцендентальное пространство высших или, говоря скромнее, других категорий. И это самое ценное. В стихотворении «На побывку вернулся из смерти солдат» слышен отзвук Юрия Кузнецова, над остальными клубится облак дымный Мандельштама, где-то вдалеке вдруг прохрипит Высоцкий. Но поэтика Бориса Кутенкова изначально основана на впитывании иных поэтических знаков, переработку их, сплав и трансформацию в собственное поэтическое «я»: «Лес горит – прозрачным ли, золотым, / царь в отлучке - дачи ли, отпуска, – / человек сам себе наречённый дым / с торфяною музыкой у виска; / сам простреленный дерева тихий ствол, / танатос и хронос полупобед; / он искал дорогу – и не нашёл, / он хотел сегодня вернуть билет», / но над кассой вновь – невозврата знак, / хоть лети в астрал, хоть под землю лезь; / неприметный гость, постоять вот так, / на ветру докурить, потушить вот здесь; / как звезда во лбу – подступает ночь, / на окне табличка – ветшает речь, / повторяя сквозь дым: никому помочь, / никого вернуть, никогда сберечь».
«Сельский лирик» Виктор Коврижных далек от метафизических поисков Андрея Таврова так же, как деревня, в которой он живет, далека от Москвы, но близок и ему, и Марии Марковой, и Григорию Вихрову, и Борису Кутенкову тем настоящим, неуловимым, что иногда мелькает в его лучших стихах. А вот подборка его («Наш современник», 2-2016) не очень удачна. Хотя и здесь встречаются обращающие на себя внимание строки: «На всплеск ведра во мгле колодца/ собачий лай взлетит ответно/ и цепью длинною прольется/ от крайних изб до сельсовета». В заключение скажу: авторы, о чьих стихах я написала, очень отличаются друг от друга, это поэты как бы из «разных семантических миров», однако все они обладают тем таинственным «неуловимым», которое и есть поэзия.