Здравствуй, мой миленький цветочек. Чего ты от меня хочешь? Фото Екатерины Богдановой
И при жизни почти совсем не, и после смерти всего два издания. Да и написано-то – на одну книжку, ну, полторы. Темы – маргинальные, по жанру чуть ли не дневник, заметки для себя и о себе, не для читателя. Ни в учебниках, понятно, ни в курсе литературы. А все равно – Мой Король, причем для каждого.
Помните игру: назови трех главных писателей русской литературы второй половины XX века – и ответ: Венедикт Ерофеев, Саша Соколов и Евгений Харитонов. Дальше – только расширять круг и, так сказать, индивидуальные пристрастия, не абсолют.
Все испытали его влияние: «а… разве так можно писать? можно?» – разрешительное такое воздействие, освободительное, на душу – открытие, нет, озарение, нет, милость Божья: можно писать и так, можно вообще, значит, вне правил, которым всегда подчинялся и считал, что ли, законами физики. «Да я ж теперь!..»
А вот хрен. И оттого у Харитонова (1941–1981) – у него и предшественников четко не наблюдается, в традиции он, конечно, как все, если надо, вписывается, но и там крайний слева, почти уходящий за горизонт, – нет последователей, никто не пишет, как он: Харитонов – для Харитонова, для себя нужно изобретать свое. Но импульс получен, и очень мощный, возможно, тебе все удастся. Его и перечитывать поэтому нужно почаще – сверяться, достаточно ли свободен ты или снова-здорово идешь на компромисс.
Рваный и тут же гладкий стиль, зигзагообразный – от точки к точке, – или пунктир. Убрано, вернее, не включено, все лишнее: слова-связки, слова-пробелы, слова – так, бижутерия. Кто любит виньеточки, тот разлюбит их после Харитонова. Отцежено все ненужное, и остается литература как таковая – голая, чистая. И чувства – голые, чистые, и мысли. Ну и ты голый, ясно, с такой литературой один на один, и чистым себя ощущаешь. Думается, в этих зазубринах все и дело, гладкопись вообще опасна: сел на конька и поскакал, скачешь куда хочешь – а зачем? Да так, просто нравится задницей ритм отбивать. Зазубрины мешают тебе – и помогают оставаться литературе неягодичным феноменом, ритмизируясь сложнее, чем вверх и вниз. На мустанге или бычке все ж по-другому, попробуй: и мир вокруг не то, что всегда, и ты внутри уже не то.
Этот мир, этот ты, этот ритм – зазубрины разной ширины, выемки где-то поглубже – каждый раз в новом тексте, в общем-то, индивидуальны, вот вам еще одна льгота, в смысле освобождения от.
Процеженный стиль не может не иметь противников, и освободитель Харитонов хорош не для всех – неуклюж, не очень ловок, неряшлив, простодушен, – а все-таки считается, литература – это побогаче декор. Но сама литература доказывает, что она не финтифлюшка.
«Уединенное искюсство тонкое погруженное или неуединенное нетонкое непогруженное – я еще в юности почувствовал что тут бездна и сразу хотел выставить руки и ноги против нее и правильно почувствовал. Другое дело что правильно в нее и ушел. Тихонечко сидеть и песню петь. И сердцем безлюбым замерзшим растаять и согревать» («Непьющий русский»).
«Пошел я как-то посидеть к себе на могилку. Съесть яичко за свое здоровье. И вижу. И что же я вижу. А ничего не вижу. И видеть не могу. Только слышать. И нюхать. И нюхаю я: летит ко мне цветочек, лапками машет. Здравствуй, мой миленький цветочек. Чего ты от меня хочешь? А хочу, говорит, от тебя всей твоей жизни. На, возьми мою жизнь и отдай мне всю мою смерть. Тут я и умер, и он на мне вырос. <…>
Все, что можно сказать, я уже в жизни сказал и подумал.
Да, поэт может немного сказать и говорит все время одно и то же. Ужас читать полное собрание его сочинений. Ужас, кажется, сколько можно об одном и том же!
Да, что ни говори, а цель одна – пробиться к честному слову. И это сладчайшее счастье. Сказать правду-правду» («Слезы на цветах»).
Нет, не финтифлюшка, не виньеточка.
Харьков