Никогда уже русская литература не будет такой, какой была до Сорокина. Как он написал год назад в эссе «В нас проникла Украина»: «Россия забеременела Украиной... Несмотря на передозировку обезболивающего, аборт, похоже, не состоялся. Достать из тела нерожденное дитя не получится. Теперь каждый русский и дальше будет носить с собой Украину. Украину, которая и правда будет свободной и независимой... Украина проникла в нас, мы все ее в себе носим: бездомные и олигархи, крестьяне и политологи, домохозяйки и азартные игроки».
Вот так и с ним, и с русской литературой, которой теперь придется носить его в себе и рожать, рожать, рожать себя заново.
Впрочем, можно выразиться и поточнее, а значит, резче: он убил русскую литературу – и то, что нас заставляли боготворить, и то, что мы сами боготворили в ней тайком на кухне и в спальне за подушкой. «Подвергает деконструкции основные жанры и стили советской литературы, эстетику социалистического реализма; соединяет язык литературы социалистического реализма с языком «физиологического» натурализма, сюрреализма, абсурда, добиваясь впечатления шока; дискредитирует официальную культуру как источник идиотизации общества, выявляет маскируемое нормативными требованиями коллективное бессознательное... аналогичным образом деконструирует стилевые коды русской классической литературы, ставшие штампами благодаря «копиистскому» их использованию писателями-эпигонами, вскрывает разрушительный потенциал национального архетипа» (Ирина Скоропанова, «Русская постмодернистская литература»).
Убил, потому что она умерла, умирала. Рухнула под тяжестью самой себя, лежала бездвижно, разлагалась заживо, и кто-то должен был проявить милосердие, помочь. Все живое (а литература – живая) когда-нибудь да падает с грохотом со своего (не своего, конечно, нашего: мы его строим) пьедестала и просит добить, coup de grace. И из последних сил рожает себе эвтаназиатора. И потом, умерев, благодаря ему выживает, рождается заново.
Гомеровский (и не только: сотни гомеров, мы о них не знаем) эпос заканчивается «Батрахомиомахией» («Войной мышей и лягушек», войною, которую героически вел против мышей лягушиный царь Вздуломорд) Пигрета (возможно, Пигрета) – пародией, бурлеском, – и эпоха – все, закрыта, дальше – новая, следующая.
«Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле убивает всю средневековую литературу, все 10 веков, всю их схоластику и клерикализм. Джойс расправляется с викторианством, да и всей английской литературой – святой английской литературой, великой мертвой – в «Улиссе». И мизерикорд («кинжал милосердия») у Рабле и Джойса тот же: «физиологический» натурализм, сюрреализм, абсурд» – только так, только им. Вообще вглядеться – методы даже на уровне стиля (а Сорокин – стилист) у них общие: гротеск, супергипербола, телесный юмор, смесь «церковнославянского с нижегородским», огромные скрупулезные перечни всего на свете.
Сорокин знает, что делать и что делает, знает, что он Рабле и Джойс. В интервью он говорит: «…Я за то, чтобы литература была не больше и не меньше, чем она есть. Весь XIX и XX век она была раздувшейся лягушкой, которая покрывала все. Она заняла место церкви. К Толстому ездили люди, чтобы спросить, как жить дальше, хотя он был нормальным светским человеком, а не аскетическим старцем, который прошел путь и видит то, чего не видят простые смертные. Все было довольно уродливо и мешало как реальной жизни, так и литературе самой. Она не могла отпустить какие-то вещи в себе – эротику, например, или телесность. Описать, как моется в бане Наташа Ростова, – не мог позволить Толстой себе такого. Я – за то, чтобы литература была просто нормальной».
Харьков