И в Железном Миргороде
бывает снег... Роберт Генри. Снег в Нью-Йорке. 1902. Национальная галерея искусств, Вашингтон |
Эта книга для понимающих в перемещениях слов – сборник эссе и короткой прозы, разбавленных интервью и рецензиями. Своеобразные «Листья асфальта», урбанистическое странствие прописанного в Нью-Йорке поэта Грицмана по извечным воздушным путям сочинителей притч – как от Сада к Горе, так от нагорности к городу. А уж в строчку ведут тропы или бегут лесенкой – однохрамственно, те же ступени посвящения.
Послушаем автора: «Поэзия – странный вид человеческой деятельности, который по определению предполагает некую степень отчуждения, отстраненности... И если поэта-эмигранта поместить по прошествии времени, скажем, на скамейку в Александровском саду или в каком-нибудь кафе в Бухаресте, на Градчанах в Праге или на Монмартре, он будет ностальгически вспоминать ставшие привычными, почти родными названия нью-йоркского жизненного ландшафта, незаметно наложившиеся на заснеженные памятники и оголенные ветви скверов позапрошлой жизни».
Эх, ньюйоркаломанэ, эко сжался-то шарик, земной наш колобок, и границы размылись, и метрополия теперь с доставкой на дом через комп, и оголенные ветви скверов – линии пиитических передач...
О Москве заокеанской размышляет автор, сидя на манхэттенских, нововавилонских берегах: «Поэт берет свое начало от родного города, ранний мир, или приходит к нему. Или сам создает свой Город, населенный снами, метафорами, воспоминаниями, любимыми, ушедшими родителями, невстреченными любимыми и ночными детскими страхами».
Андрея Грицмана живо волнует жизнь человека пишущего, очутившегося в диаспоре, вне постоянного тактильного контакта с носителями родного языка и родимой (мать!..) культуры. По мнению поэта, литературно-диаспорный процесс, бесспорно, «более автономен и не зависит от «подмораживания» и государственной интеграции литературной жизни, от дотаций спонсоров, госкорпораций и премиального процесса, продуцирующего «гениев» мал мала меньше, как матрешек...»
Тут я могу только тяжко вздохнуть и робко вякнуть, заранее извиняюсь за гневный протест – уж не знаю, как у вас в Железном Миргороде, может, и перепадает чего от желтого дьявола, а у нас в чуланном местечке среди чахлых пальм, в крытом толем и битом молью жарко-пыльном Тель-Авиве шекеля на литературную жисть не вымолишь! Обитают вот на холмах Израиля в деревнях такие друзы – ну так на друзскоязычную культуру, дай ей бог, отваливают наверняка больше, чем на русскоязычную, если они у чиновников вообще разделяются. А вот насчет расейского вечного подмораживания – уже пора бы ваньку не валять и привыкнуть, хотя и мудро Чехов писал: «Да покеда привыкнешь, так раз двадцать замерзнешь!»
Воистину возмечтаешь в сладких снах, облизываясь, и о государственной интеграции, и о дотациях патрициев и госкорпорациев, и о каком-нито имперском премиальном процессе – хучь поучаствовать!.. Прислать благую весть с обетованки! Поднять, так сказать, малой землей целину масс! Хотя, с другого бока, на чо тонкому, элиотному поэту обволакиваться зипунным слоем читателей? Ведь оборотную, залунную сторону текста, полуночный вой души, отчаянье и щастие, им, войлочным, все одно в лупы не разглядеть – стоит ли задаваться тщетным?
Андрей Грицман вводит особое определение «дочерней культуры», отделенной от языкового материка географически, исторически и часто эстетически. Он оптимистически считает, что таковой «стала, в какой-то степени, и культура дальнего и ближнего русского зарубежья – по отношению к России».
Мне же кажется, что Набоков, Бродский и любимый мой Ремизов внесли свою каплю-бочку меда именно и только в язык, в «вел мог прек», как отколол бы Крученых, но никак не в навязшую в мозгах березовую кашу из топора культяпой ура-культуры троешников (великие для нее – навечно мертвые пчелы) с ее глянцевыми троицами, триадами, тройками и тремя источнико-составными частями с прицепом на троих. Разлитая духовность! Вселенская фисгармония! А уж нынешние букашечные стаи и рои рассеянья для метрополии – вне добра и зла и возвращения рукописей!..
Нет-нет, лишь язык как таковой, без всякого хрена духовности и горошка идеологии! И радостно соглашусь с Грицманом: «В нашу эпоху глобализации и частых перемещений основным способом духовного и культурного общения является язык русской поэзии. Несмотря на пресловутую «геополитическую катастрофу» – распад империи Советского Союза, постепенно создалась новая империя – незримая империя русского языка. Таким образом, хотят апологеты «русской исконной духовности» или не хотят, но русский стал одним из основных языков мира поверх барьеров»...
Андрей Грицман.
Поэт и город. – М.: Время, 2014. – 352 с. |
Книга «Поэт и город» – иго рода! – в том числе о прежней оседлости и нынешних блужданиях. Там жили – или ж материализовали образы – рубили тексты как избу, плелись пегасно как-нибудь с цоканьем клавишек – вьюжный фьюжн серого севера, старого сервера... Фанерные литературные «кружки и стрелы» эмиграции спас Интернет, дело выгорело и, по мнению Грицмана, даже выиграло: «В последние годы появился совершенно новый культурный феномен – электронная община и электронные друзья-единомышленники. Например, русский литературный круг в Германии, русские в Праге, русский Иерусалим, ну и, конечно, Нью-Йорк... Благополучие таких художественных общин в межкультурном пространстве зависит от степени насыщения этого пространства страстью и грустью. Страсть и грусть – всегдашнее энергетическое топливо поэзии».
Насчет грусти – это точно, еще Алданов когда-то сочувствовал Набокову, что в эмиграции ценителей – кот наплакал, а читателей – баран начихал. С сирин (алконостов) нос! Раз-два и обчелся! Нынче – не легше. Явился Интернет (местами русопятый) – чудище обло, озорно, стозевно и никакие заклинания «а-зе, сто-зе» – не помогут, все сжирается бесследно, уносится в жерло! Ну, фудожественная литературка по преимуществу, пенсионный самиздат, жэковская фастфудовщина... И только текстени жалобно просят пить на других берегах...
Однако наш-то автор, Андрей Грицман – явно даровитый эссеист и, несомненно, талантливый поэт, вдобавок неустанный странник, вечный кочевник-номад, скиталец-скитака – по материкам и страницам. Я с наслаждением читал, чего и вам желаю: «Осень стоит над Загорском, синяя осень в прожилках зимы. Листва улеглась, но жива донной жизнью существ, не способных вернуться и ждущих морозов». Или, скажем, «Череповец» – нежный, светлый, темноаллейный рассказ о «женской обволакивающей теплоте». Отличная проза, прошитая музыкой, подкованная ритмом – жаль, короткая, я бы и роман переворошил – позывы у меня к подобной прозе, протоке сознания, расчисленной манере вольного словоистечения. Ну, глядишь, автор еще сподобится на том-другой... У Грицмана и природа постоянно мастерски задействована – проза ветров, стихи прочих стихий, течение мысли... Одно слово – огненная вода!
Кстати, поэзия Грицмана исключительно музыкальна – особенно наглядно для меня, глухаря, эту звучную сторону-струну его творчества открыл диск песен, дивно написанных на тексты Андрея израильским поэтом и композитором Ириной Маулер. Вот уж где хватает и женской, и обволакивающей, и теплоты!
Тут уместен лирический отступ про сегодняшний повальный книжный аудизм, нынче очи, очевидно, излишни – о, читательская любовь ушами! В принципе происходит некая пиитическая ирригация – напоение значенья звучаньем, наполнение страниц-столбцов (живительное можжевеловое заболачивание!) звонкой влагой музыки, прирастание текста нотным станом, неустанное расцветание... А то ж серо как-то в миру, хмуро, сумрачно, монотонно... Подкладка бытия уныло прохудилась, и лезет грубая проза жизни. Ну, так где же кружка, содвинем бокалы – музыка полусфер, граненая гармония, вокалы ангелов... На ихнее «Прозит» лехаимно хряпнем ей-богу еще: «Поэзит!» Вспоем винноцветное море по колена!
Андрей Грицман вырос, по его словам, в «облученной» поэзией среде – отец дружил с Самойловым и Слуцким, знал Межирова. Потом случился «перенос зерна на другую почву», переезд в Америку: «Я впал в анабиоз – сдавал экзамены на врача, проходил обучение, а потом, когда перебрался в Нью-Йорк, в 1985 году, начался новый этап, и я с переменным успехом продолжаю писать в течение последних тридцати лет».
Очень близок мне Андрей Грицман своим эмиграционным постъязычеством, когда постепенно «ностальгия по утраченному дому стихла и возникло чувство новорожденной бездомности, как бы второго рождения с генетической памятью прошлой жизни. Поэзия – прежде всего отражение судьбы, исповедь или, если хотите, глоссолалия души...» И дальше, через пару верст страниц: «Не будем забывать, что поэзия прежде всего – скажем без кокетства – некоторое шаманство, имеющее прямое отношение к языческим истокам искусства с самых древних времен». Прекрасный это рефрен: поэзия прежде Всего. В начале наверно действительно было слово, и слово было – Стих. И жизнь наша в идеале, самый смысл и лад, и сладость – лов рифм да метание метафор. А мы-то все бытовых идолов мажем жиром и кровью...
Андрей Грицман, на мой взгляд, пишет об исходе (избранном, отнюдь не повальном) – из эмиграции в поэзию: «Наши времена – времена потерянности и одиночества в глобальном межкультурном пространстве, когда поэзия становится единственным способом общения между посвященными... Что же является критерием настоящего, живого? Предсуществующий звук, уловленный автором. Дальше уже идет мастерская, удовольствие, устранение дребезжания, подгонка. Само поэтическое ожидание в лопухах буден – не удовольствие, а скорее обреченность, и порой оно длительное и болезненное».
В моих мысленных условных спорах с Грицманом снова соглашусь: писанина, братцы (и сестрицы), – сие не хмельная вольница, не Тортуга, а каторга, где ядро на ноге, а никак не в полете... Скучная до оскомины расчисленность, регулярное несварение котелка чердака, кладка слов, подкладка смыслов – вроде как строить лапсердак. И порой тянет плюнуть на эту нудятину, тянучую лямку чулана, и жить себе бездумно и цельно где-нибудь под мостом Мирабо, поплевывая в Сену (ох, прав автор: «Все теперь мастера в ремесле покидания дома»), ибо тем, кто в теме, не надо втемяшивать: «П-Ц» – это не худой конец, а Пауль Целан... Но надо ж исполнять свои, чтоб им, обязанности! То есть настырно заполнять буквами постылый вакуум, ехать по-протопопову, до самыя не могу, напослед повторяя за Грицманом: «Вот мой дом, вот моя родина: стрелка, развилка. Чай остывает. Моросит. Спаси, Господи, раба твоего...»
Тель-Авив