Открывают улицу Довлатова в Нью-Йорке. Фото РИА Новости
Еще одна книга во все увеличивающейся в последние годы «довлатиаде», которая успешно развивается в самых разных жанрах: литературе, кино, театре, телепостановках, радиопьесах.
Казалось бы, столько о Довлатове наговорено, написано, снято, поставлено, то есть все сделано для того, чтобы его имя стало своеобразным кичем, едва ли не клишированным знаком массовой культуры, что ничего свежего, нового и значимого уже не скажешь. Однако «Быть Сергеем Довлатовым» вызвала немалый интерес по обе стороны океана.
Как сказано в одной из рецензий: «Это самая большая по объему и по насыщенности новыми материалами книга о Довлатове, написанная его близкими друзьями по Ленинграду и Нью-Йорку. В 500-страничном издании впервые публикуются устные рассказы Довлатова, цитаты из его уничтоженных писем и новые факты его жизни и множество фотографий».
Итак, перед нами книга о писателе, ставшем культовым в России и за ее пределами в последние 25 лет, собственно, после его смерти в 1990 году.
В книге есть значимый подзаголовок «Трагедия веселого человека» и, чтобы читатель в этой трагикомедии не сомневался, цитата на обложке: «Вся моя биография есть цепь хорошо организованных случайностей».
Цитата, казалось бы, не требует пояснений, поскольку и так ясно, что человек есть не только кузнец своего счастья, но и своих несчастий. О чем метафорически написал Александр Введенский: «И вынув из кармана висок, выстрелил себе в голову». Наши «виски» (с ударением не на первый слог) в карманах и «скелеты в шкафах» – причины прошлых, настоящих и будущих радостей и проблем, что в случае с Довлатовым, как подчеркивают авторы его «интимного портрета», требует расшифровки и ряда оговорок.
Что касается оговорок, то их во множестве легко найти уже в самом начале книги, где ее авторы в беседе друг с другом обсуждают главные, узловые моменты, на которых построено их произведение: «веселый человек» Довлатов в нюансах вдоль и поперек его биографии; его трагикомическая писательская судьба; его посмертная слава, как трагедия для пережившего его окружения; Соловьев и Клепикова, как близкие друзья Довлатова и беспристрастные, объективные хранители воспоминаний о нем. Последнее ставится во главу угла. Здесь речь идет не только о том, чтобы в диалоге, откровенном и по гамбургскому счету должном вызвать читательские доверие и интерес, позиционировать себя по отношению к Довлатову, но и поставить точки над i в волнующей теме уникального довлатовского присутствия в русской литературе, которая завистникам не дает покоя.
Владимир Соловьев,
Елена Клепикова. Быть Сергеем Довлатовым. – М.: Рипол-Классик, 2014. – 480 с. |
В книге эта проблема обсуждается неоднократно, во вступлении-диалоге в частности:
«Е.К. Зависть, как творческий стимул: Ефимов, Попов, Парамонов, Ася Пекуровская, Вика Беломлинская, Люда Штерн – имя им легион. То, что Салман Рушди назвал the power of negative influences – сила негативных влияний».
Далее Владимир Соловьев, отмежевываясь от остальных, кто опубликовал воспоминания о Довлатове, говорит о цели их совместного с Еленой Клепиковой труда: «В.С. ...И зависти к нему я никогда не испытывал. Он сам как-то мне сказал, что я единственный, кто радуется его публикациям в «Нью-Йоркере» – остальные аж обзавидовались. Вот почему прямая наша обязанность, наш долг перед покойником – защищать Довлатова от злобы и клеветы. Главный импульс нашей книги о нем».
Это на стр. 27. Та же мысль повторяется и на стр. 43, а глава «Мыши кота на погост волокут» вообще посвящена мемуаристам, которые пытаются «вломиться в литературу с черного хода – за счет знаменитых покойников Бродского и Довлатова».
Надо сказать, что Довлатов не самым лестным образом отзывался о своих будущих мемуаристах, так что алаверды вполне ожидаемо, но здесь главное – насколько сохранены приличия и, очевидно, такие понятия, как честь и достоинство.
Кого защищают авторы в своей книге? По их же словам, «у него была аллергия на жизнь...». Довлатов был примером типичного мизантропа, что обычно проявляется у людей с комплексом неполноценности: «Помню, как он измерял линейкой, чей портрет больше – его или Татьяны Толстой, когда в «Нью-Йорк Таймс Бук Ревью» поместили рецензии на их книги на одной странице».
С таким человеком было непросто общаться, не говоря уже о семейной жизни, в чем сам Довлатов признавался, вспоминая о том, что супруге Лене с ним непросто. «Он был перфекционистом и педантом не только в прозе, но и в жизни – развязавшиеся шнурки, неточное слово, неверное ударение либо неблагодарность одинаково действовали ему на нервы, с возрастом он становился раздражителен и придирчив. Зато как он был благодарен за любую мелочь!..» В последние месяцы жизни его добивали: «...Постылая и постыдная радиохалтура, что бы там ни говорили его коллеги, на «Свободе» с ежедневными возлияниями... угощал обычно он, а спаивали – его».
Мне крайне интересен этот пассаж с «возлияниями» на «Свободе», поскольку я прибыл в Нью-Йорк в мае 1989 года, уже через несколько недель начал работать на Радио «Свобода» фрилансером, как и Довлатов, в программе Петра Вайля «Поверх барьеров», и ни разу не помню, чтобы Довлатов опустошил хоть рюмку во время посиделок после рабочего дня, которые периодически устраивал директор нью-йоркского отделения «Свободы» Юрий Гендлер. Поскольку мы были внештатными сотрудниками, несколько раз мне с Довлатовым доставалось идти в ликеро-водочный магазин напротив, через Бродвей. Под закуску в кабинете Гендлера велись разговоры на самые разные темы, в которых Довлатов участвовал как собеседник довольно вяло и уж совсем отсутствовал как собутыльник. Вероятно, по указанной в книге причине: возможный последующий запой. Не претендую ни на какие обобщения, это – мой опыт общения с Сергеем Довлатовым.
Вообще немало негатива, описываемого авторами в книге по отношению к ее герою, Соловьев пытается уменьшить такими, к примеру, высказываниями: «Мой любимый писатель Стивенсон сказал как-то, что человек с воображением не может быть моральным, и даже такой писатель-моралист (плюс ревностный католик), как Честертон, считал, что если вы не хотите нарушить десять заповедей, с вами творится что-то неладное».
Можно согласиться с тем, что Стивенсон или Честертон знали, о чем говорили, но это слабое утешение, когда мы удивляемся травмирующим воображение деталям довлатовской судьбы, описанным в метафизическом романе.
Не помогает избавиться от тяжести впечатления и то, что Довлатов любил животных – это обычно как-то примиряет читателя с отрицательными чертами романного героя: «... На редкость чутко относился к моим кошачьим страстям, хотя сам был собачником (до Якова Моисеевича у него была весьма интеллигентная фокстерьерша Глаша, как он говорил, «личность»)».
Здесь есть другой примиряющий момент – отношение Довлатова к прозе. С одной стороны – мнимый автобиографизм прозы Довлатова: «Все его персонажи смещены супротив реальности, присочинены, а то и полностью вымышлены, хоть и кивают и намекают на какие-то реальные модели». И уже с этими вымышленными персонажами Довлатов делал все, что хотел, притом что немало «реальных моделей» считали такое положение вещей прямым для себя оскорблением и становились откровенными Довлатову врагами.
С другой стороны – «...в свою прозу этот большой, сложный, трагический человек входил, как в храм, сбросив у его дверей все, что полагал в себе дурным и грязным». Казалось бы, противоречие, поскольку разговор идет все о той же прозе, с ее фантомными героями и провокативными фабулами. Но для Довлатова проза, отношение к тексту были настолько святы, что сама по себе жизнь героев, их взаимоотношения друг с другом и с реальностью казались уже делом профанным и вторичным. Такой подход характерен для человека, фанатично преданного своему делу, экзальтированного подвижника, готового ради результата пожертвовать чем угодно, вплоть до собственной судьбы.
Вспоминается известная позиция основателя аналитической психологии Карла Юнга: «Фанатизм – это сверхкомпенсированная неуверенность». Может, в этом и кроется единственный ответ на многие поставленные в книге вопросы и прописанные там же ответы: в чем он, феномен Довлатова – веселого писателя и трагического человека?
Интересно, что Елена Клепикова рассматривает эту проблему вполне традиционно, рассказывая, как очевидец, о различных периодах (Ленинград, Таллин, Нью-Йорк) героя книги, описывая его окружение и впечатление от встреч с ним. Такое горизонтальное исследование, хрестоматийное и поэтапное овладение теми или иными лакунами, заполняемыми воспоминаниями.
Владимир Соловьев, напротив, следуя заявленному роману-сплетне, больше уходит в анекдотичные истории и мрачные слухи, погружаясь в них и вертикально возвращаясь неоднократно, как бы проговаривая, словно мантру, уже сказанное. Словно заговаривая читателя в желании убедить его в реальности описываемых событий.
«...Вагрич Бахчанян жаловался мне, что половина шуток у Довлатова в «Записных книжках» – его, Вагрича». Этому нельзя не поверить: как-то после многочасового общения с Бахчаняном, я ушел от него в полном убеждении, что соц-арт изобрели не Комар с Меламидом, а Вагрич Бахчанян; да и положа руку на сердце, Энди Уорхолл вовсе не был первооткрывателем поп-арта (а сами догадайтесь, кто).
У меня создалось впечатление, что, как и в случае с Бахчаняном, не все истории и шутки Довлатова, рассказанные в книге, ему принадлежат, но поскольку сообщено о них талантливо и с размахом, то сказанному веришь. И, вслед за самим Довлатовым, высказавшимся как-то по поводу книги Соловьева «Три еврея», читатель может заметить, вздохнув: «К сожалению, все правда».
Быть этой читательской фразе или не быть – дело, конечно, каждого. Как и дело каждого – дочитать или нет «Быть Сергеем Довлатовым» до последней страницы.
Нью-Йорк