Багдад, апрель 2003 года, рядом с американским блокпостом.
Он был в Грозном 1 января 1995 года и, хотя потом ездил в Чечню едва ли не каждые 2–3 месяца, признается, что никогда больше так плотно с войной – со свистом пуль, разрывом реактивных снарядов, разваливающимися на глазах зданиями, – не соприкасался. Хотя в его послужном списке горячих точек, помимо Чечни, были Таджикистан, Афганистан, Македония, Косово, Ирак, Израиль, Ливан и др. А еще именно он – один из немногих журналистов, кто заходил в захваченный терроористами «Норд-Ост».
Впрочем, экстрима в его жизни хватало и без боевых действий – с телекамерой в руках он дважды прыгал с парашютом на Северный полюс, потом неудачное приземление на восточную вершину Эльбруса, еще была серия подводных фильмов в формате программы «Профессия репортер», самый сложный этап кругосветки на паруснике «Надежда» – мыс Горн, интервью с афганским полевым командиром Шахом Масудом…
Какие сюжеты наиболее дороги из снятого за долгие, более двадцати лет, годы в журналистике, что двигает человеком, раз за разом отправляющимся туда, где нет стопроцентной гарантии вернуться целым и невредимым, трудно ли быть российским журналистом в сегодняшней Америке – об этом и многом другом Бориса КОЛЬЦОВА, ныне возглавляющего корпункт РБК в Нью-Йорке, с интересом расспрашивала ответственный редактор «НГ-политики» Роза ЦВЕТКОВА.
– Борис, как реагируют американские СМИ на происходящее в Украине, а заодно и на саму Россию?
– Главное, чего мне лично здесь часто не хватает, – это глубокой американской аналитики, из которой видно, что автор способен объяснить читателю или зрителю всю глубину и сложность ситуации вокруг Украины. Таких материалов, серьезно исследующих, объясняющих случившееся в Украине или мотивы действий России, крайне мало, в США чаще встречаешь чисто информативное преподнесение событий, а вся аналитика сводится к советам, как надо поступить, или не очень внятным попыткам объяснить, что думают в Кремле.
Кроме того, многое, конечно, зависит от того, что происходит в самой Америке, когда приходят новости из-за океана. К примеру, первый день после выборов президента в Украине совпал с национальным праздником в США – Memorial Day – это день, когда здесь чествуют ветеранов, чем-то похож на наш День Победы. Только если у нас 9 Мая все-таки привязано к одной Великой Отечественной войне, то здесь отдают должное участникам всех войн, в которых когда-либо принимала участие Америка.
– И это тоже выходной день во всей Америке, если уж проводить аналогию с нашим Днем Победы?
– Да, выходной, когда ничего не работает, включая школы и государственые учреждения, не выходят в обычном режиме газеты. Плюс часто в США на первый план выходят собственные события и новости, тем более как раз накануне в Санта-Барбаре была стрельба в университетском кампусе и погибли студенты. Так вот в тот день про события в Донецке, где, если не ошибаюсь, впервые с начала боестолкновений применялась фронтовая авиация в ответ на захват аэропорта, – в американских СМИ везде буквально пара первых абзацев, а дальше про выборы, реакцию на них и все такое. То есть перехода конфликта в другую, более жесткую фазу в этот день в США, на мой взгляд, не заметили.
– Что касается отношения самих американцев к русским, россиянам, изменилось ли оно в связи с украинским событийным фоном? Ощущаете ли вы на себе какие-то последствия этих перемен?
– Нет, лично я этого не чувствую. По крайней мере на бытовом уровне. Но настроение в обществе изменилось. Уже в середине марта совместный опрос CNN и ORC International впервые после развала СССР выявил рекордное количество американцев, которые видят в России угрозу. Если в 2012 году таких в США было 25%, то сейчас 69. Конечно, это зависит от того, как американские СМИ освещают происходящее в Украине. Россия выглядит в этих сообщениях как источник дестабилизации ситуации в Европе, как страна, которая отнимает у другой страны часть территории, нарушая международные соглашения.
– Ну, если говорить об отношении наших граждан к США, то оно тоже, можно сказать, резко ухудшилось. По крайней мере об этом свидетельствуют данные мартовского соцопроса фонда «Общественное мнение»: около 71% россиян считают, что США в сегодняшнем мире играют отрицательную роль, с ними не согласны лишь 10%. Хотя несколько лет назад те же соцслужбы на уровне общественного мнения констатировали некоторое потепление в отношениях между странами.
– Да, это так. И все же утверждать, что уже наступили времена холодной войны, наверное, преждевременно. Один из главных моментов нынешнего обострения отношений между странами заключается в том, что совершенно никто, как мне кажется, не предполагал, во всяком случае в США, что случится такой кризис. Особенно среди тех, кто в Россию вкладывал деньги на протяжении последней четверти века. И для таких бизнесменов, инвесторов сейчас действительно очень сложное время. С одной стороны, очень много средств вложено и в случае еще большего обострения отношений есть опасность их потерять, с другой – мало кто из них готов вести бизнес в России, как раньше. Думаю, что сейчас для американских бизнесменов главная головная боль – как с наименьшими потерями вернуть деньги.
– Американские бизнесмены говорят об этом открыто? В эфире ваших программ, допустим?
– В эфире наши аналитики из Нью-Йорка говорят в первую очередь о самом плохом инвестиционном климате со времен дефолта 1998 года. Кстати, мы стараемся привлекать как можно больше русскоязычных экспертов. Тех, кто живет здесь не одно десятилетие и уже состоялись как американские аналитики, финансовые игроки, трейдеры и т.д. И некоторые эксперты с русскими корнями даже не решаются давать комментарии на русском, потому что на экономические темы им проще рассуждать по-английски. Хотя на бытовом уровне у них сохраняется очень приличный русский.
Недавно, кстати, мы начали выводить их в прямой эфир наших аналитических программ и тут уж предпочтение отдаем тем, кто владеет и экономическим русским. И теперь у нас на канале почти каждый день актуальные комментарии из финансовой столицы мира на родном языке.
– Получается, вам пришлось осваивать сопредельные профессии – оператора, видеоинженера, какие-то еще?
– Ну еще, наверное, монтажера, звукооператора, осветителя… Я, выражаясь телевизионным языком, всегда был неравнодушен к процессу получения картинки. С первых дней работы на НТВ я всегда с интересом следил, что и как снимают операторы в разных ситуациях. Плюс когда ты больше 20 лет в телевизионной теме, понятное дело, уже интуитивно понимаешь, что является хорошим кадром, а что плохим и как он строится. А дальше уже оказалось, что технически не так уж сложно все освоить. Правда, поначалу мозги кипели, чтобы научиться правильно настраивать камеру, чтобы не было пересвета, например, звук был без брака и цвета передавались верно. Бывали случаи – настраиваю камеру и начинаю задавать вопросы немного в стороне от нее. Заканчиваю интервью… и понимаю, что забыл включить запись. Извинялся – и все по новой.
Зато теперь многие вещи делаю на автомате и могу не только сам себя снять для стенд-апа, но и в одиночку выйти в прямой эфир прямо с улицы. Главное, чтобы сигнал мобильного Интернета в этом месте был стабильный. Конечно, еще год с небольшим назад я не мог себе представить, что я буду способен в таком солорежиме работать. А еще лет пять назад вообще не поверил бы в такие техничекие возможности TВ.
– Это ваши сегодняшние американские будни, а какой период из более чем двадцати лет в профессии вам особенно дорог? И чем?
– Несомненно, это первое десятилетие НТВ, то самое время, вспоминая которое понимаешь, что ничего подобного в истории российских СМИ в ближайшее время точно не будет. Я из тех, кто остался на НТВ, когда случился раскол, о чем совершенно не жалею, потому что период работы с Борисом Йорданом тоже был по-своему интересным. Все тогда было прозрачно и просто.
| Перед подводным погружением. Репортаж практически с нагубником вместо микрофона. | Фото из архива Бориса Кольцова |
– То есть во времена Гусинского на НТВ было не так чтобы честно, но интересно?
– В период НТВ Гусинского были времена, когда мы участвовали в информационных войнах – то с Березовским, то с так называемой семьей Ельцина. И смешно сейчас это отрицать. А вот в то недолгое время, когда Йордан управлял компанией, там в общем-то был чистый бизнес – желание обойти конкурентов.
– Ага, особенно если вспомнить, как к нему компания перешла…
– Согласен, все признаки рейдерского захвата, жестко – не жестко, не могу сказать, но у тех, кто после смены охраны ушли, были все основания это сделать не только идеологически, но и эмоционально. Однако потом был период, когда присутствовало ощущение, у меня по крайней мере, что твой творческий потенциал востребован на 100%. И на уровне конкретных репортажей, и в стратегическом плане – интеллектуальные штурмы с участием всех ведущих журналистов телекомпании компании, – это было очень интересно.
– Вы с такой ностальгией и теплотой вспоминаете работу в 90-е годы, но ведь тот период не был таким уж комфортным для вас, которого телезрители знали как журналиста, работающего в основном в горячих точках. Наивно, конечно же, спрашивать, страшно ли вам было, когда раз за разом находились фактически на войне, будь то Чечня, Таджикистан или еще какая-то зона боевых действий, но все же что вами двигало в те моменты – азарт, желание прославиться, еще какие-то чувства?
– Этот вопрос из числа тех, на которые вряд ли сможет ответить однозначно любой журналист, работавший в горячих точках. По мне это очень глубокий философский вопрос к самому себе: что тебя тянет туда, где горячо? Лично у меня всегда было ощущение, что если ездить на войну постоянно, со временем наступает как бы творческое отупение. Ведь там все просто: добрался до места, снял что смог, вовремя смылся и поскорее выдал в эфир. И это в творческом плане сильно расхолаживает, потому что из той же Думы в лучшие времена отечественной журналистики сделать интересный сюжет было гораздо сложнее, нежели из Чечни. Особенно в первую войну, когда была возможность снимать с обеих сторон. Поэтому к журналистской работе в горячих точках у меня было примерно такое же отношение, как когда я работал санитаром в больнице после школы, – это грязная работа, которую кто-то должен делать.
С другой стороны, бывая там, видишь одни и те же лица, ведь в неблагополучные точки ездят, как правило, одни и те же журналисты, ты становишься представителем отдельной не то чтобы касты, но той части журналистского сообщества, которая практически закрыта для остальных. Близкие друзья, с которыми видишься, как правило, только на войне. И когда кто-то из нормальной жизни тебя спрашивает: «А зачем ты это делаешь?», у тебя нет четкого ответа. Да, есть необходимость эту работу выполнять и компания, в которой ты работаешь, на тебя рассчитывает и где-то даже дорожит тем, как ты это делаешь. К тому же это еще и дополнительный заработок, потому что командировки в горячие точки оплачиваются совсем иначе, чем обычные. Но объяснять даже себе самому, что ты это делаешь ради денег – это, на мой взгляд, некое лукавство, потому что все-таки есть что-то еще. Но я по крайней мере делал это не ради славы, это точно.
– Жажда экстрима, получается?
– Это, конечно, присутствует. Но даже в этом самому себе тяжело признаться, что едешь всякий раз туда ради адреналина. И чтобы избавиться от ощущения, что ты занимаешься чем-то однообразным и тупеешь, лично для меня всегда было альтернативой желание попробовать себя в других рискованных приключениях. Проблема, правда, в том, что для новостной службы любые экстремальные сюжеты, даже если это фильмы из серии «Профессия – репортер» – это все равно скорее отступление от правил, чем норма. Такие сюжеты не настолько востребованы в плане телерейтингов, чтобы делать это постоянно. Поэтому даже репортаж о прыжке на Северный полюс, а я участвовал в подобных экспедициях дважды, – это сюжет, как правило, в конце выпуска как украшение программы.
– То есть это вы больше для себя делали, чем для того, чтобы выдать столь экстремальный репортаж?
– И да и нет. С одной стороны, я действительно пользовался служебным положением, потому что, когда прыгал на Эльбрус, например, то из пяти участников экспедиции у четырех было по несколько тысяч прыжков с парашютом, это были настоящие профессионалы, а у меня – в всего около 150. Это совершенно другой уровень опыта, как если сравнивать опытного и неопытного водителя: первый в случае нестандартной ситуации на дороге всегда среагирует быстрее, просто-напросто в силу опыта. Но если бы я не был репортером и не шел на это ради самих съемок, никто бы меня в такую экспедицию не взял. На данный момент это была, пожалуй, самая яркая авантюра в моей жизни. Разряженный воздух и ты один на один с совершенно непривычным ландшафтом. Горы с высоты совсем другие. Плюс ветер 25 метров в секунду… Репортаж о прыжке на Эльбрус я заканчивал в ЦИТО – неудачно приземлился и сломал ногу в трех местах.
– Давайте я еще раз уточню, не было у вас таких мыслей: что я творю, зачем я это делаю, даже тогда, когда вы вошли вместе с Сергеем Говорухиным, Дмитрием Беловецким и оператором Валерием Шебановым в здание на Дубровке, захваченное террористами?
– Когда ты участвуешь в чем-то таком остром, аномальном, ты прежде всего сосредоточен на профессиональной задаче. Поэтому нет, таких мыслей в эти моменты не было. Они возникают чаще всего после. Когда мы заходили в «Норд-Ост», я в первую очередь вспоминал ту картинку, которую до нас накануне сняли Сергей Дедух с Антоном Передельским, и пытался понять, куда, в какую сторону надо правильно идти, чтобы не попасть случайно в зал, где нас могли, наверное, сразу расстрелять…
– Борис, извините, что перебиваю, вы сейчас действительно не лукавите, вспоминая, что, идя к террористам, удерживающим в театральном зале столько народу, у вас даже ни на секунду не возникло мысли: а может, мне не надо туда идти?
– Когда ты принимаешь решение идти, ты уже не рассуждаешь, надо или не надо – ты просто идешь. И я был готов сделать это уже в первую ночь после захвата. Когда мы вошли, я реально был сосредоточен на том, чтобы дойти до места переговоров. Когда мы поднялись на второй этаж фойе, там нас уже встретили террористы с автоматами наизготовку, так под прицелом нас с оператором и продержали все время. Я умудрился в течение этих 40 минут даже поговорить по телефону. Сначала позвонила жена, сказал, что не могу говорить, когда то же самое ответил на звонок из редакции, один из террористов, не отводя от меня дуло автомата, велел выключить телефон. Потом проснулся Бараев и всех нас благополучно выгнал.
– Он сам к вам вышел? А почему прогнал, они же сами требовали энтэвэшников?
– Он вышел явно не в духе, и последние слова были примерно такие: «Пошли вон! А Дедуха я зарежу!» В тот момент уже действовали законы, по которым нельзя было давать в эфир прямую речь террористов, а они рассчитывали именно на это, поэтому им не понравился, конечно, сюжет Сергея Дедуха. Вышел я оттуда с полным ощущением, что мирно, по-хорошему, это дело не разрулится, и когда к утру начался штурм, я в общем-то понимал, что иного варианта не было.
– А интервью с Шахом Масудом как получилось, можете вспомнить?
– Сначала мы примерно неделю жили в его резиденции на севере Афганистана, когда талибы прижали его к самой таджикской границе. Ждали, когда один из афганских лидеров найдет для нас время. Несколько раз съездили на линию фронта, но там в то время было затишье. Гостиная одноэтажной резиденции – большая комната с матрацами по периметру. Там мы и ели, прямо на полу, и спали. Самое яркое впечатление – это Ахмад Шах Масуд в повседневной бледно-голубой афганской рубахе до колен. Совсем не такой, как я привык видеть его на экране. Правда, во время интервью он был уже в привычном образе – куртка цвета хаки и пакуль – это такой афганский головной убор. Когда позже в этом же месте он погиб от подрыва террористов-смертников, приехавших под видом журналистов, я подумал, что наверняка их, как и нас, никто не досматривал по прибытии в резиденцию и они могли привезти с собой все что угодно.
– Можете ли сравнить журналистику девяностых и нулевых, ну хотя бы на собственном опыте, в чем, на ваш взгляд, основная разница?
– Мне кажется, что в те годы все было на порядок искреннее, что ли. Мы действительно прокладывали новый путь в отечественной журналистике, как бы это высокопарно ни звучало, мы пытались чем-то отличаться от того, что было раньше. Старались влезать во все, что было можно и нельзя, добиваясь эксклюзива или просто показывая, как обстоят дела на самом деле. В первую чеченскую я даже иногда спорил с военными, доказывая, что это мой профессиональный долг – рассказывать о реальном положении дел.
Сейчас, на мой взгляд, подобные тезисы непопулярны, а споры вообще чреваты последствиями. Принцип «свой–чужой» стал гораздо острее сегодня и, как мне кажется, даже не предполагает особых дискуссий на эту тему.
– И все же видите ли вы себя сегодня, скажем, на месте Сайченко и Сидякина? Поехали бы спустя столько лет «паркетной» жизни снова в горячую точку?
– Честно говоря, еще с начала боев в Сирии меня регулярно посещает ощущение, что я отсиживаюсь в тылу. С Украиной сложнее… Наверное, если бы я сейчас работал спецкором на РБК, подчеркиваю – на РБК, в Москве, то рано или поздно поехал бы, хотя все эти теоретические рассуждения не люблю. Также не могу точно сказать, на чьем месте я рисковал бы оказаться – Сайченко с Сидякиным или Павла Каныгина. И слава богу, кстати, что все они выбрались оттуда живыми. Не стоит забывать, что степень эмоций в украинском конфликте крайне высока со всех сторон, и журналистское удостоверение не дает там никаких гарантий неприкосновенности, скорее наоборот. На гражданской войне, наверное, по-другому не бывает. Тем более не надо забывать, что пресса в этом конфликте действительно занимает либо одну, либо другую сторону.
Мне кажется, в российской журналистике сейчас один из самых сложных периодов, потому что оставаться отстраненным и беспристрастным и при этом, простите за каламбур, оставаться в профессии, мягко говоря, крайне сложно. И хорошо, когда остается хоть какой-то выбор.
– Скажите, а вам вообще знакомо чувство страха?
– Когда ездил регулярно в горячие точки или там прыгал или нырял куда-нибудь, в обычной жизни всегда шутил, что у меня пониженное чувство опасности. На самом деле здоровая доля страха всегда является хорошим противовесом здоровой доле авантюризма, она помогает не доходить до края, трезво оценивать свои возможности. Справедливости ради скажу, 1 января 1995-го в Грозном и прыжок на восточную вершину Эльбруса говорят о том, что я к этому пониманию пришел не сразу.
Сейчас, например, не бояться будущего мне, как русскоязычному журналисту, помогает тот факт, что у меня в руках практически все телевизионные профессии плюс моя глубокая убежденность, что надо постоянно развиваться и осваивать что-то новое, тем более что это новое постоянно просто валится тебе на голову.