А козье молоко, конечно, должно пахнуть козами… Николай Тархов. Козы на солнце. 1904. ГТГ
Много лет мама заведовала Фондовой оранжереей Главного ботанического сада Академии наук СССР. Она была ведущим специалистом по орхидеям, автором научной монографии «Морфология побеговых систем орхидных» (М.: «Наука», 1990). А ее ближайшая сотрудница Галина Викторовна Порубиновская, выпускница Московского университета, изучала кактусы и пальмы, ходила в плавание по островам Индийского океана на флагмане советского научного флота теплоходе «Витязь». У Галины Викторовны была маленькая дачка в Тарусе, на Воскресенской горке над Окой.
Однажды в июле, когда Москву поработил неподвижный зной, хозяйка позвонила мне и пригласила с Нюсей к себе на дачу. Сбылась наша мечта, поскольку все, что исходило от Галины Викторовны, было первейшим. Саму ее задерживал в Москве ремонт. Она вручила мне ключи от дачи, и мы поехали.
Утренний автобус сломался в Теплом Стане, еще до старта. На плавящемся от жары липучем асфальте среди станционной толчеи мы не стали ждать, пока из Тарусы привезут исправную деталь, а рванули на частнике с двумя незнакомыми бабушками и ребенком. По дороге закупились в двух универсамах. В час дня были на даче.
Воскресенская горка. Улица Генерала Ефремова. Перед воротами – колонка-водокачка. Узкий, как пенал, участок спускается по склону, переходя в заросший крутой берег. Первая линия дач над Окой. Вдоль пенала вытянутый, подобно кораблику, дом с застекленной террасой-палубой на носу. Реки с песчаным пляжем не видно, она лишь приглушенно слышна детскими голосами. Потом они стихают. Остаются птицы. Потом стихают и птицы. Остается тишина... Адам и Ева возвратились в Эдем.
На даче, как в Котельниках, есть все необходимое для быта. Нюся немедленно разворачивается по всем кулинарным линиям соприкосновения.
Салаты, суп грибной из шампиньонов, куриный шашлык, творог, деревенская сметана, малина, кофе-декаф, абрикосы, йогуртовый торт, брют «Абрау-Дюрсо». Все сервировано на хрустящей белой скатерти с отутюженными складочками, затвердевшими от крахмала.
Вечернее купание в Оке, нагретой, как Черное море.
Сад со скамьей лучше онегинской. Еще романтичней.
Небо, унизанное звездами, между которыми четыре выстраиваются в трапецию, и вдруг трапеция начинает пульсировать, изламываясь, то приближаться, то снова отдаляться. Притворная паника.
* * *
На следующий день, возвращаясь с реки, обнаруживаем в кустах четырех коз. Их пасет старушка-пастушка Нина Григорьевна. Нюся договаривается с ней о козьем молоке. Идем во двор. Хозяйка выносит литровую банку молока. Но оно козой и не пахнет. Оно вообще без запаха.
Как коровье из универсама.
– Нина Григорьевна, как же так? Это козье молоко или коровье?
Старушка в смущении, как будто ее уличили в колдовстве, но признаваться – себя не уважать. Мораль наша, отечественная: отпираемся до упора.
– Да у меня и коровы нет! Я сроду корову не держу. Откуда корова? У меня одни козы: Зорька и еще три.
– Но козы пахнут, – настаивает Нюся. – А где же козий запах у вашего молока?
– Ну, вот тебе раз... Одни не берут из-за запаха – резко пахнет, а другим запах подавай.
То есть Нина Григорьевна хочет сказать, что она чем-то отбила козий запах у молока для нашего же удовольствия, а вызвала этим только подозрение в том, что химичит: разбавляет или заменяет козье молоко более дешевым коровьим.
Хозяйка требует не сомневаться в ее кристальной честности, выходит с нами за ворота и, неожиданно изогнувшись, как Баба-яга, заливается трехпалым разбойничьем свистом, на который вылетают из кустов все четыре перепуганные козы во главе с Зорькой.
Мы решаем, что Нина Григорьевна вот таким способом и отбивает козий дух у молока. Трехпалый свист до того пугает коз, что они доятся молоком без запаха.
– Мы вывели это молоко на чистую воду! – итожит Нюся.
* * *
С утра отправляемся в Бёхово – деревню на противоположном берегу Оки, по соседству с имением художника Поленова, одного из наших любимцев. Пароходик «Улай», как черепашонок, подгребает чуть быстрей, чем само течение, и перевозит нас по длинной диагонали с одного берега на другой. Причалили. И тут возникает проблема: как идти до бёховской церкви Троицы Живоначальной? Можно по тропе вдоль берега, но она буйно заросла крапивой и местами осыпается из-под ног. А можно мимо рыбаков, перепрыгивая с одного камня на другой, то есть параллельно тропе – над водою. И поскакали, и поскакали: с камушка на камушек, с камушка на камушек...
Храм на горе, а под горою мы купаемся в речных лилиях.
Ночью шел дождь. Береговой склон стал скользким. Оступаясь и буксируя друг друга, взбираемся по глине наверх. Церковь Святой Троицы построена на средства Поленова в начале XX века, а смотрится как древняя псковская: приземистая, плотненькая, словно семейка белых грибов под черными шляпками за оградой из розового камня.
Настоятель поднимается с нами на колокольню. Она невысока, но очень круто само взгорье. С колокольни открывается изумительный вид на поворот Оки и противоположный берег – простор до горизонта. Классический среднерусский пейзаж настолько прекрасен, что его величавость не нуждается ни в каких самооглашениях. Он может позволить себе аристократическую сдержанность и царственный покой.
– Надо этим напитываться, – резонирует настоятель.
А мы и так напитываемся этим всю жизнь – в Троице-Сергиеве, на волжских разливах, в Карелии и Кижах, на Валааме и у Кирилла Белозерского... В юности Русский Север привлекал меня больше Крыма, больше Кавказа. Белое море было дороже Черного.
Братская трапеза. Настоятель учительствует, прихожане внимают. Он – наставник, они – взрослые школьники. Выглядит потешно. Кристаллография приучила меня к тому, что в науке наставничества нет. Никто никого не учит, никто никем не командует. (А если пытается, то остается наедине с самим собой или уходит в администрацию.) В науке существует не наставничество, а коллегиальность. Старший коллега, младший коллега. Традиционных начальников, отдающих приказы, нет. Для настоящего ученого администрирование – дело сугубо вынужденное и противное, от которого он максимально уклоняется. Никакая самая почтенная рутина не может сравниться с творчеством, а творчество не знает иерархий. Оно признает только авторитет первооткрывателя. Зато администрирование держится на иерархии. Там авторитетность определяется должностью. В творчестве авторитет не иссякает, а в администрировании рушится с потерей должности немедленно. Выпадение из иерархии для чиновника означает карьерную смерть. А из творчества выпасть невозможно, пока ты физически жив.
Братская трапеза полна типажей современной деревни. Хорошие лица.
Трудно, но хорошо говорят. Настоятель легко меняет серьезный тон на шутливый. Выскальзываем из-под его опеки. Она нам ни к чему.
А под куполом внутри храма свила гнездо ласточка. Без устали летает она за кормом для птенцов. Маневры ее стремительны и точны. Впервые вижу в храме такой праздник зарождения жизни.
Против течения «Улай» трёхает еще тише, напрягаясь и дрожа обшивкой. Но мы никуда не спешим. Обнявшись, сидим на лавке, как на коне – друг за дружкой. Берега не плывут, а ползут. По дневному печет вечернее солнце.
Первым открыл Тарусу для летнего отдыха профессор Московского университета Иван Владимирович Цветаев. Многие годы он проводил здесь отпуска с семьей. Одним из самых ранних воспоминаний для его дочери Марины стали прогулки с няней через Воскресенскую горку, где жили хлыстовки (секта самобичевательниц, от слова «хлыст»). Их жилище няня прозвала гнездом. А все хлыстовки именовали сами себя одинаково по отчеству: Кирилловны. Как будто у всех был один и тот же отец: Кирилл. Уже этого оказалось достаточно, чтобы хлыстовки запали Марине в душу.
Здесь же располагалось и хлыстовское кладбище.
Когда дача, которую снимал Цветаев, пустовала, в ней по приглашению Ивана Владимировича жил художник Виктор Эльпидифорович Борисов-Мусатов – певец уходящих в прошлое дворянских усадеб. Здесь же он умер молодым и похоронен на откосе Владимирской горки, получившем название Мусатовский косогор. Каждый раз, спускаясь к Оке и поднимаясь на дачу, мы проходили Мусатовский косогор с памятником «Спящий мальчик». Рядом похоронен и знаменитый кристаллограф Георгий Викторович Вульф, открывший основной закон роста кристаллов: в конечной огранке остаются самые медленно растущие грани. Этот закон, такой лестный для медленно растущих дарований, отчасти применим и к ним, но только отчасти. В конечной «огранке» культуры осталось немало быстро выросших «граней».
Пример тому тот же Борисов-Мусатов. Рядом с нами на улице Ефремова когда-то жила дочь Марины Цветаевой и Сергея Эфрона Ариадна, вернувшаяся из лагерей. А неподалеку над Окой установлен кенотаф – памятный камень с надписью: «Здесь хотела бы лежать Марина Цветаева». Венчает Воскресенскую горку храм Воскресения, где покоится икона Калужской Богоматери с книгой вместо младенца и эдельвейсом на покрове.
Вечерами Нюся читает вслух письма еще одного нашего соседа по Воскресенской горке, Константина Георгиевича Паустовского к Татьяне Арбузовой. Они опубликованы в журнале «Мир Паустовского». В 60-е годы XX века Паустовский был любимцем советской интеллигенции. И не только советской. Известен похвальный отзыв Бунина о рассказе «Корчма на Брагинке», а Бунин, живший во Франции, испытывал к советской литературе в целом нескрываемое отвращение. Четырежды Паустовский номинировался на Нобелевскую премию. В Советском Союзе власти терпели его как романтика и певца природы, несмотря на очевидную аполитичность, а читатели почти боготворили, при этом «культ Паустовского» был основан исключительно на его духовном и творческом авторитете, то есть со временем мог подлежать забвению, но упразднить его было нельзя. Никаких должностей писатель не занимал. Ни в каких судилищах не участвовал. На собственный страх и риск защищал своим авторитетом калужский альманах «Тарусские страницы», где впервые за многие десятилетия полного забвения была опубликована Марина Цветаева. Коричневый шеститомник «К. Паустовский» с двумя косыми полосами на обложке – красной и черной – читали не только триста тысяч подписчиков, а все, кто дорожил русской литературой. В том числе все тарусские дачники. За Нину Григорьевну не ручаюсь. Ее слишком отвлекали от литературы комбинации козьего и коровьего молока. Она оказалась человеком будущего, а в свое время выглядела глубоким анахронистом.
Говорят, что двум парам глаз не обязательно все время смотреть друг на друга, но важно смотреть в одну и ту же сторону.
Мы идем к реке и смотрим на Оку.
Мы возвращаемся с реки и смотрим на Мусатовский косогор.
Мы пересекаем Пролетарскую улицу и смотрим на дом Паустовского.
Мы спускаемся с Воскресенской горки и смотрим на Маринин камень.
Но и не смотреть друг на друга невозможно, когда то, о чем подумал один, произносится другим; когда то, что почувствовал один, откликается в другом; когда постоянно множатся радости, разделенные на двоих.
Я подумал, а Нюся произнесла:
– Мы сейчас живем как Паустовский. У нас дача в Тарусе и квартира в Котельниках.
* * *
С некоторых пор на вопрос: «Ваше любимое место на земном шаре?» – я могу ответить не с географической, а с геометрической точностью. С точностью не до пункта на политической карте мира, а до точки на карте Пречистинской набережной; до плитки, на которой уместятся две подошвы моих мокроступов. Это экстремум Патриаршего мостика через Москву-реку от храма Христа Спасителя на противоположный берег. Мост пешеходный, не плоский, а с горбинкой посередине над стрежнем реки. Вот вершина горбинки и есть то самое место. По сравнению с поверхностью земного шара это исчезающе малая точка, но оттуда открывается вся кругорама моего реального присутствия в долготе дней.
Кругораму начинает дом Перцова на левом берегу реки. Здесь прошли мои детство и отрочество. Вдали на взгорье церковь Ильи Обыденного. За ней 41-я школа. Перед домом теннисные корты Дома ученых. Несколько лет я осваивал на них азы теннисного искусства, наблюдал спортивную жизнь больших ученых, с некоторыми играл и общался.
Фабричный сигнал кондитерской фабрики «Красный Октябрь» (ныне звучащий только в памяти) переносит нас на правый берег. Вдали, в торце кругорамы высится Крымский мост, а ближе к нам – на Стрелке, где когда-то размещалась секция академической гребли, прорабами перестройки смело вписан в городской пейзаж бронзовый памятник Петру I. Громадный император попирает капитанский мостик малого суденышка. Скульптор Зураб Константинович Церетели (художник, политик) облачил русского царя в древнеримские доспехи, а парусник поставил, как в сухой док, на ростральную колонну (Рим так Рим!), причем ростры (по закону: носы неприятельских кораблей) украшены почему-то Андреевскими флагами – символами русских эскадр, что читается как победа Петра над собственным флотом. Римляне отпиленные носы судов своими стягами не украшали, суда-то были вражеские.
За Патриаршим мостиком на Берсеневской набережной – храм Николы Чудотворца, из старейших в Замоскворечье. А следом за храмом – Дом правительства: того, советского, заседавшего в Кремле по ночам, приноравливаясь к режиму вождя. Это городок в городе. Здесь было все необходимое для жильцов еще до Котельников. Квартиры номенклатуры, маршалов и героев. Универмаг. Кинотеатр «Ударник». Регулярные выдачи продовольственных пайков. Каменный мост вел товарищей министров и военачальников на ковер, постеленный на Боровицком холме за кремлевской стеной. Там наступал для них час икс: момент торжества или расплаты. А подземный ход, по легенде, вел из-под дома прямиком на Лубянку, чтобы незаметней было тягать туда слишком видных жильцов.
Напротив Кремля по Софийской набережной располагался особняк «сахарного короля» Российской империи господина Харитоненко, экспроприированный советской властью и отданный под английское посольство. Его интерьеры проектировал архитектор Федор Осипович Шехтель. Лета вынесли Харитоненко на берег, поросший асфоделями (цветами забвения), а создания Шехтеля остаются символами эпохи европейского модерна. Рядом с посольством – известный нам дом бесплатных квартир имени братьев Бахрушиных с домовой церковью, где одно время жил мой дед Сергей Павлович Мацкевич. Во втором торце кругорамы – Котельническая высотка.
Снова переводим взор на наш берег и видим Кремль со всем изяществом его гармоничных пропорций. Издали башенки всегда напоминали мне темно-красные граненые графинчики, закупоренные высокими пробками. Итальянские мастера знали толк в красных и белых винах. А мы идем по залитой солнцем Кремлевской набережной. Слева река, справа стена в зубцах, похожих на залипшую букву: ...М...М...М...М... За стеной – соборы, купола, Большой дворец. Нюся посматривает на меня из-под полей шляпы. Глаза ее сияют. Вокруг никого. Набережная пустынна, и это располагает к импровизациям. Можно петь, пританцовывать, сыпать экспромтами. Вдруг рассмеяться неожиданному унисону. Вдруг, не сговариваясь, остановиться и обняться.
Все время какой-то карнавал, какой-то неиссякаемый праздник жизни. Где-то далеко от нас, за чертою нашего горизонта кто-то кого-то осуждает, кто-то кому-то угрожает, чьи-то интересы сталкиваются, оставляя кучу осколков... А нам и в дождь, и в снег, и в бессолнечные декабрьские потьмы не нужны апельсины, которыми спасается в Москве Нюсина подруга римлянка Диана, имитируя нашествие на столицу крохотных солнц. Зачем апельсины и что нам добавит пробившийся сквозь облака желтый карлик, если солнцем полна голова?
Сворачиваем на Ленивку. Ты вспоминаешь, как здесь отскочила ручка от твоего баула на колесиках, который я чуть позже забыл в троллейбусе. Как мы догоняли баул на подвернувшемся «Мерседесе», кажется, такой супермарки, на какой в Германии еще никто не ездил. Сворачиваем на Волхонку. Музей изобразительных искусств – место нашего первого свидания. Знакомы мы уже были, а когда пошли навстречу друг другу, мне захотелось распахнуть руки, и я не противился своему желанию. То же сделала и ты, заранее заключая меня в свои объятия.
Иван Владимирович Цветаев исполнил два дела жизни. Но каких! Он родил великого поэта и создал великий музей. Сколько душ пронизало мирочувствование Марины! Скольким поколениям украсил жизнь музей на Волхонке! В четыре года я впервые попал сюда. В четырнадцать лет в калужском альманахе «Тарусские страницы» прочел первые для себя строки Цветаевой:
Крик станций: останься!
Вокзалов: о, жалость!
И крик полустанков
Не Дантов ли возглас:
«Надежду оставь!»
Пройти мимо судьбы Цветаева и его семьи было невозможно. Мы пересекались в долготе дней слишком плотно и часто, чтобы не проникнуться друг другом (см. мою книгу «Иван Цветаев: История жизни», СПб.: Вита Нова, 2013).
А вечером в Котельниках, разметавшись поверх покрывала, зрители кругорамы листают найденный в хозяйской библиотеке альбом пейзажей Монмартра.
– В какой мансарде ты хотел бы со мной жить? – спрашивает Нюся.
Я выбираю. Улочки кривые и горбатые. Монмартр вообще похож на Воскресенские горки с Мусатовскими косогорами. Недаром на Монмартре соревнуются велогоонщики.
– Вот здесь.
Эта мансарда показалась мне особенно уютной и старейшей среди всех на картине, а значит, особенно причастной к сменам вех.
И Нюся начинает рассказ о том, как она однажды вечером шла именно по этому тротуару и ловила падавшие листья осенних каштанов, но никак не могла угадать траекторию их полета. А я поймал один листок вместе с ее ладонью. Конечно, извинился, но выпускать руку не стал, а она не захотела ее освобождать. Так я привел ее в кафе «Клозери де Лила», где встречались импрессионисты. Их еще не было. Ни Моне, ни Ренуара, ни Тулуз-Лотрека.
Кстати, один мой товарищ студенческих лет, что называется, вскричал перед экзаменом по квантовым статистикам (слегка от них прибалдев): «Шаром в ту лузу, Тулуз-Лотрек!» Нет, Анри не мог играть на бильярде, а вот отношение к Тулузе по своей родовитости имел. Наверно, художники придут позже, но я не уверен, что у нас с Нюсей хватит терпения их дождаться.
Кафе располагается на картине справа посередине – за дверью, занавешенной диким виноградом.
Нюся продолжает:
– Соломенную мебель – столы, кресла – с улицы не убирали, но было прохладно, и я предложила пройти в зал. Там мы сели за столик у окна с цветущим кактусом. Ты помнишь? А в другой горшок какой-то шутник воткнул два длинных белых багета.
– С головками, припудренными мукой!
– Без деталей, пожалуйста... К нам подбежал очень легонький мальчик-официант.
– Да, он присел на корточки перед столиком, положив на него ладони, а на них подбородок и посмотрел на тебя с грустью безнадежно влюбленного Пьеро.
– Я спросила его, говорит ли он по-итальянски.
– Sì, signora, naturalmente. Questa è la mia madrelingua. («Да, сеньора, конечно. Это мой родной язык», ит.)
– А я спросил, говорит ли он по-русски.
– Разумеется, сударь. Это мой родной язык.
– А на каком языке вы не говорите?
– Я не говорю только по-французски. На Монмартре это звучало бы слишком обыкновенно.
– А потом пришел пианист, – продолжает Нюся. – Ты помнишь, что он стал играть?
– Что-то медленное и грустное. То ли из «Крестного отца», то ли из «Генералов песчаных карьеров». Мелодии дивные, но они всегда вгоняли меня в тоску. А тут впервые я не загрустил.
– Мы заказали кофе с круассанами.
– Но я почувствовал, что тебе хочется такой фиолетовый купол из прохладного желе. Забыл, как он называется...
– Парфе.
– Официант летал по залу и насвистывал, как птица. Он был готов подарить нам все меню.
– А потом я пригласил тебя к себе полистать альбом пейзажей Монмартра. В альбоме есть кафе «Клозери де Лила» и моя мансарда.
– Да, мы вошли вот в это парадное. На картине оно слева внизу.
– Правильно. Лестница была крутая, а лифт не работал.
– А был лифт? Что-то я не помню...
Комментировать
комментарии(0)
Комментировать