0
10524
Газета Печатная версия

20.11.2024 20:30:00

Игра эквивалентами

Рассказ-эпитафия самому себе

Тэги: проза, философия


проза, философия Ни одна судьба в Ветхом Завете не казалась Прусту столь же несчастной, как судьба Ноя – именно из-за Потопа. Якопо Бассано. Ной после выхода из ковчега. 1580-92. Галерея Боргезе, Рим

Еще Князь Эспер Гелиотропов (поэт и философ Владимир Соловьев, 1853–1900) сочинил автоэпитафию: «Владимир Соловьев лежит на месте этом, / Сперва был философ, / а ныне стал шкелетом, / Иным любезен быв, / он многим был и враг, / Но, без ума любив, / сам ввергнулся в овраг…»

* * *

В постылый и постыдный мой юбилей ко мне обратился один профи-обичуарист из вполне приличного издания, чтобы я помог ему написать мой некролог, поставив меня, если честно, в тупик. Нет, не бестактностью просьбы впрок. Я уже начал привыкать, что октогенарий в возрасте скорее предсмертия, чем дожития.

Когда мне желают долголетия, вплоть до типовых 120-ти, то куда больше? куда дальше? когда я и так уже долголет, старожил и засиделся в гостях на этом свете. Настолько попривык к своему житью-бытью, что не представляю смерти и перестал ее бояться как несуществующую. Несмотря на некоторые риски, помимо возрастных.

Вот даже мой нынешний врач считает мой возраст моим личным триумфом:

– Мы не лечим тебя, а подлечиваем, – и предлагает умерить активность, а то веду себя, как пятидесятилетний, на что я слегка обижаюсь, потому как иногда и моложе.

Человеку не столько, на сколько он выглядит, а на сколько он себя чувствует, не говоря об анкетных данных: цифры лгут еще больше, чем факты. Я о творческом самочувствии.

Когда как, конечно. Бывает, что и пульс покойника, когда отцокало Пегасово копыто, но как раз сейчас, когда сочиняю этот текст наперекор и наперегонки со смертью, мой крылатый конек-горбунок бьет копытом. По присущему мне с малолетства легкомыслию, состоянию необузданному, согласно моему любимому Прусту, которому не подражаю и не следую, а совпадаю с ним в интуиции и анализе. За недостатком воображения? А кому его достало, чтобы вообразить невообразимую?

Я, однако, полагаюсь на мой договор с Б-гом (моим, личным, как у Спинозы и Бубера): пока пишу, Он не отключает жизненное питание и оберегает меня от всяких напастей. Типа пролонгации моего физического существования. Пусть не договор, а уговор, но мы с Ним исполняем его неукоснительно – пока я пишу, Он меня не трогает и другим не дает. Потому и пишу. Потому и не отключает. Из любопытства, чтó еще я накропаю? Или знает заранее, но мысленно, не письменно, может, и внесловесно, а меня использует в качестве писца, чтобы я оформил его мысли глаголицей – кириллицей – латиницей? См. мой сказ «Бог в радуге» о единственной нашей с Ним встрече. Ох, уж эти непростые с Ним отношения! На то и Б-г, чтобы с ним контроверзничать, цапаться и торговаться, как Авраам. А можно и побороться по примеру Иакова: «…чтоб высшее начало его все чаще побеждало, чтобы расти ему в ответ». Привет Рильке в пересказе Пастернака.

Короче, я отказался от услуг некрологиста, а чего недостанет, пусть поищет в интернете наугад, хотя, наверное, и не в моих интересах отказываться. Не то чтобы я озабочен своей post mortem судьбой. Но если прав Проперций, что со смертью не все кончается, то почему самому не взяться за дело и не сочинить, если успею, автонекролог или, как писал князь Вяземский за семь лет до смерти, эпитафию себе заживо? На названия, к счастью, копирайта нет. А сколько осталось мне? Где прервется моя колея? Никак не ожидал покойник, что укорененный в ХХ веке перешагнет в чужой и чуждый ХХI, в котором, однако, освоился, прижился, не затерялся, оказался ко двору и был востребован – зело плодотворные годы не только по несметному числу публикаций в периодике и множеству книжных тиснений по обе стороны океана в 14 странах, но и по знаковости и значимости тех и других.

* * *

При моем протяженном литературном опыте – печататься начал восьмиклассником в питерской газете «Смена», а писать – как только научился писать («Мальчик хотел быть, как все» – начал младшеклассником свои отчужденные, в третьем лице воспоминания, что мальчику, к счастью, не удалось), теперь в преклонные годы я уже не всегда помню, о чем писал и о чем еще нет, а потому боюсь повторов, которые сокращают нам жизнь, хотя бояться мне уже вроде нечего ввиду моего долгожительства.

Если кому из коллег завидовать, хотя лично я не завидую, так это Прусту, которому единственному в мире удалось прожить свою жизнь дважды, победив памятью время. И еще неизвестно, какая из двух его жизней была настоящей – та, что в действительности, или та, что на самом деле в его семитомнике, когда он преобразил часто ничтожные воспоминания в великую прозу, кончив ее на смертном одре таинственным обещанием написать об описанной жизни книгу, как будто оконченная им книга была не книгой, а самой что ни на есть всемделишней сюрреальностью. И он бы ее написал, но Б-г расположил иначе, решив, что написанной им лирической эпопеи достаточно. И решил Он так не только за Пруста, но и за всех коллег, а потому тщетны попытки повторить его подвиг.

Ни одна судьба в Ветхом Завете не казалась Прусту столь же несчастной, как судьба Ноя – именно из-за Потопа, который «удерживал его взаперти, в ковчеге, целых сорок дней» и – без никакого противоречия: «никогда Ной не видел мир лучше, чем из ковчега, хотя тот был затворен, а на землю пала ночь…» В этом секрет чувственного, невротического, оксюморонного аналитизма Пруста: «Одна лишь боль заставляет заметить, узнать и разобрать механизмы, которые иначе мы бы не познали».

Моей лысой, квантовой, дежавуистской прозе чужда описательность, и все мои попытки вчитаться в хрестоматийные страницы о боярышнике кончаются фиаско – не потому только, что по жизни я бы не узнал боярышник, в отличие, скажем, от жимолости, которую узнаю еще до того, как ее вижу: по запаху. Вот если бы Пруст взамен боярышника описал мою жимолость, которая цветет три-четыре раза в году, а в этом цветет непрерывно, девять месяцев кряду с марта по ноябрь, до сих пор. Что ему стоило, если в изначальном плане у него был не боярышник, а розы!

Да и отмотать свою жизнь в обратном направлении особой охоты у меня нет – тоже мне невидаль!

(…)

Сперва интуиция, затем дедукция – привет Декарту. Я бы только интуицию заменил на инстинкт, а дедукцию на аналитизм. Аналитизм мне достался от предков, которые тысячелетиями штудировали Книгу, почему и опередили в прошлом веке другие этносы в самых разных областях – от физики и бизнеса до шахмат и критики (моя изначальная литературная профессия, в которой я кое-чего добился на моей географической родине). Однако инстинкт пророчески-слепой – это мое личное, индивидуальное в отличие от коллективной и племенной аналитики, почему я и перешел с литкритики на прозу. Касаемо текущих текстов, то пишу их, как стихи, ввиду отсутствия стихового таланта, совмещая интуицию с анализом. Сочетая вербальный с невербальным методом. Само собой и в прозе – в ней прежде всего. В критике прозрения и озарения не позарез, достаточно одного анализа, но я к ней почти не возвращаюсь, выпав из гнезда отечественной литературы, хотя та и растеклась из метрополии по белу свету: центр повсюду, поверхность нигде.

Согласно моей метафоре, которой я, возможно, злоупотребляю, аналитизм помещаем в знаменатель, а инстинкт в числитель. Это относится ко всем литературным жанрам, в которых работаю. Ну да, расщепить волос на четыре части, касается ли это чужого текста или чужого чувства, да хоть моего собственного, потому как не только чужая, но и своя душа – потемки.

Еще одно мое несогласие с любимым Прустом и его единовременниками, единомышленниками и соплеменниками Бергсоном и Эйнштейном. По мне так прошлое реально и иллюзорно, как и само время, коли мы существуем синхронно в параллельных, альтернативных мирах и живы и мертвы в одно и то же время, а не только шрёдингеров кот. Собственно, этого я инстинктивно и добиваюсь в своей квантовой прозе, когда втягивает меня в параллельную реальность – сосуществовать в одновременных версиях мира, где ты можешь быть и жив и мертв либо по квантовой русской поговорке: ни жив ни мертв. А переводя в сюжетно-психологический регистр (один из): добро пожаловать в ад/рай (название одного моего рассказа), где любимая тебе изменяет и остается верна в другой параллельной и одновременной жизни.

Влюбленный божественнее любимого – и еще решительнее Аристотеля его соплеменник Еврипид: бог пребывает в любящем, а не в любимом. Что греки, я знаю по себе, потому и целую, а не подставляю щеку. Здесь мое несогласие с д-ром Зигги относительно сублимации: меня хватает и на то, и на другое. Почему именно веласкесову Венеру время от времени пыряют ножами? Из ненависти – или из любви? Не говоря уже о смерти, которая обессмысливает, обесценивает, обнуляет, ничтожит нашу жизнь: зачем рожаться, если с рождения ты начинаешь умирать? Либо поставим жизнь в числитель, а смерть в знаменатель? Да не сочтут меня мизогином, но пример богомолки, съедающей богомола сразу после коитуса, пусть послужит предостережением мужескому племени. Не с богомолок ли пошли амазонки, а те послужили и служат латентным прототипом суфражисткам, феминисткам и прочим человеческим самкам? Особенно в наше время рецидивного матриархата.

Или я слишком далеко зашел, вместо того чтобы Бергсону – Прусту – Эйнштейну противопоставить Шрёдингера – Гейзенберга – Бора с их квантовой верой в одновременность всего сущего и происходящего, а Время само по себе Великий Иллюзион? И только настоящее – единственное, что не имеет конца, настаивал мой Эрвин Шрёдингер на длительности, то есть бесконечности настоящего. Достаточное ли обоснование моих собственных экспериментов с Временем в прозе?

Минное поле: счастье и риски

Переживет ли меня моя память – вот в чем вопрос, дорогой мой принц Датский. При той деспотической власти прошлого над настоящим, что кажется вечной – мой случай.

– Сколько можно! – возражает понятно кто. – Как давно это было – и быльем поросло. Как говорят твои евреи, this too shall pass.

– Это не мои, а здешние евреи с императивной установкой на оптимизм. И это пройдет, а что-то не пройдет. Не проходит. Забить на прошлое, потому что оно прошлое? Да никогда. Прошлое со всей его мучительной невнятицей – это настоящее, мне ли не знать? И пребудет со мной до конца дней моих. Это было не вчера, а сегодня, и будет завтра и будет всегда, покуда жив, и кто знает?..

Никто не знает.

Хотя что-то я предпочел бы позабыть, чтобы не мучиться всю жизнь, а то и за ее пределами неизвестностью. И еще острое чувство вины – не из-за личных поступков и проступков, а за устройство мира, где смертны даже Моцарт с Шекспиром и Дантом, не говоря о лично близких мне уже мертвых и еще живых, но тоже, увы, смертных. Острое чувство вины перед любимой женщиной – что она смертна, как все остальные. Хоть бы одно исключение – для тебя единственной, единственная моя. Хроническая болезнь любви. Сколько я исписал о ней страниц – повтор неизбежный, вынужденный, поневоле. Как соотносится совестливость с моралью? По Шопенгауэру, честь есть внешняя совесть, а совесть соответственно внутренняя честь – отдельный сюжет, но оба помянутые opus magnum, коих должно быть по определению в единственном числе, написаны покойником скорее в жанре «Не могу молчать», чем «J’accuse», ибо «отчизне мы не судьи».

В моем романе «Три еврея» я превратил в наратив стихи Бродского. Изначальное нью-йоркское название «Трех евреев», вынесенное московским издателем в подзаголовок – «Роман с эпиграфами», которых в романе с вагон и маленькую тележку, и больше всего, само собой, из того еврея, который послужил если не примером, то вожатым другому еврею – по жизни и в литературе. Один из последних отсеков так и называется «Глава эпиграфов» и состоит из 22 отборных афоризмов и экстрактов: «А может быть, вообще стоило ограничиться цитатами и романа не затевать?» – усомнился было автор, но, по счастию, поздно – под занавес «Трех евреев».

В моем «Коте Шрёдингера» эпиграфов тоже много, и «Кота» тоже можно было жанрово подзаглавить «роман с эпиграфами», не будь у него другого подзаголовка. А если роман с эпиграфами – это открытый мною в литературе жанр? Нет, не энциклопедист, а цитатолог, даром что в домашних учителях у меня Монтень, чьи «Опыты» кое-кто из его читателей воспринимает как сборник цитат, что неверно, он и сам по себе хорош, вровень с латинскими авторами, которых изобильно приводит. Великие цитаты задают уровень, да, та самая высоко поднятая планка, и выдержать соревнование с великими мира сего – вот задача, стоящая перед автором. Это я о себе, а не о Монтене, тот с этой задачей справился. А что путаю первое лицо с третьим, извинительно для автоэпитафиста.

Между двумя этими книгами почти полвека, как будто их писали разные люди, пусть и по одному моральному – скорее импульсу, чем стимулу, к тому же жившие в разных странах с океаном промеж, впору автору взять псевдоним.

К какому периоду отнести «Трех евреев», из которых главный еврей как персонаж сам Владимир Соловьев, зато самый знаменитый из трех евреев Иосиф Бродский, фамильярно именуемый в этом докуромане с эпиграфами Осей, как я его и называл в Питере – так что никакого амикошонства с покойником и классиком, когда он еще не был ни тем, ни другим, но городским сумасшедшим, а безумие – род гениальности, если инверсировать мем Ломброзо, то есть произвести рокировку. Только, пожалуйста, не надо, мол, не каждый безумец – гений и соответственно не каждый гений – безумец. Предисловие к московскому изданию «Трех евреев» автор закончил ссылкой на Платона: «Все созданное человеком здравомыслящим затмится творениями исступленных», к коим относил свою горячечную питерскую исповедь, полагая скандалы вокруг нью-йоркского, а потом питерского и московского изданий спустя четверть века после ее скорописания всего за три месяца знáком – не скажу вечности, – но долговечности.

Написанные еще в России и изданные далеко не сразу за ее пределами, не являются ли «Три еврея» своего рода промежутком между советским и американским этапами творчества, да и жизни? Тем более как «Три еврея» написаны под занавес совкового периода, хоть я и не блудил с официозом, будучи независимым историком искусств и литературным критиком, так и «Кот Шрёдингера» под занавес американского, а по сути самой моей жизни – в кладбищенский ее период. На «Кота» и сошлюсь, где определен мой литературный принцип: «Метафора для меня более реальна, чем реальность. Все через и ничего без. Тотальный метафоризм. Я сам есмь метафора. Жанр динамической, развернутой в большую прозу метафоры не предполагает узнаваемых прототипов либо правдоподобные ситуации: прототипы мельчат замысел – домысел – вымысел – умысел, а правдоподобие противостоит правде. Игра эквивалентами, не более. В пределах художественного трактата, пусть и на злобу дня. На вечную, а не только на сегодняшнюю злобу дня. Лучше ложь, чем полуправда».

Господи, сколько я насочинил за свою жизнь, что поневоле самоповторы и автоцитаты! Читателю предстоит объединить два означенных периода и обе главных книги каждого из них, две мои лебединые песни, хотя после каждой я продолжаю ошиваться на этом свете, несмотря на. Я и сам удивляюсь с учетом возраста и помянутых рисков. Минное поле! А курилка не только жив (покуда), но и счастлив – его перманентное состояние по жизни, несмотря ни на что и наперекор родоначальнику. Чего еще мне желать, коли я получил от жизни и от судьбы сполна. Мир меня ловил и не поймал, а это уже автоэпитафия Григория Сковороды. С юности люблю этого поэта-философа, паче он был двоюродным дедом другого моего любимца, тезки и однофамильца – русского философа-поэта Владимира Соловьева. А я им не родственник, пусть дальний? Как тесен мир, однако.

Нет, пожалею все-таки читателя и избегну еще одного автоцитирования, ограничившись ссылкой на мое давнее эссе на сюжет от счастливого советского детства до счастливой американской старости – пусть сам поищет в интернете, ежели охота. В Ленинграде-Москве я сформировался как критик и литературовед, полвека назад защитил пушкинскую диссертацию, стал членом Союза писателей и Всероссийского Театрального Общества, а в Америке не растерялся и не затерялся, наоборот, расширил диапазон литературной деятельности за счет прозы и политологии, в которых преуспел – полусотня книг на дюжине языков, не говоря о публикациях в престижных СМИ по обе стороны океана. Несмотря на топографический, языковой, культурный и жанровый слом в связи со сменой одной державы на другую, я все тот же счастливчик.

Перед тем как обозвать себя счастливым человеком, позарез разобраться, что же такое счастье? Ну, означенный хрестоматийный мем – на свете счастья нет, но есть покой и воля – вызывает неизбежный вопрос: а какой еще дополнительный ингредиент подразумевал наше солнышко для полного счастья? У него самого, бедняги, не было и этих двух – ни покоя, ни воли. По любому, апофегма даже такого великого человека, как Пушкин, не есть истина в последней инстанции, как и любой афоризм, а только собственное мнение, высказанное по случаю, тем более в рифму, которая часто уводит в сторону от истины, да и что есть истина? Монтень тот и вовсе полагал, что нельзя назвать счастливым человека, пока он не умер – неизвестно, какое коленце выкинет с ним судьба напоследок. Не говоря о сглазе. А чем наша жизнь кончается, общеизвестно – отнюдь не хеппи-эндом. Хотя кто знает, что нас там ждет. Если что-то ждет. А все равно, чем небытие хуже бытия? Ответ невозможен ввиду невозможности сравнения.

Другой вопрос: счастье – талант? везение? случайность? А что есть случайность как не способ Б-га сохранить свою анонимность, спасибо Эйнштейну за подсказку. Пусть очередной оксюморон (а куда без них?), но мне свезло родиться и прожить полжизни в России, зато вторую половину и даже уже больше – жить в Америке. Двойная удача, родился ли я в рубашке или с серебряной ложкой во рту. Если каждый человек кузнец своего счастья, то и своего несчастья – тоже. Я – на все сто. И вечный мой двигатель – не бесстрашие, не мужество, не отвага, не смелость, а необузданное легкомыслие по причине моей инаковости с системным злом. Вот так и шагаю всю жизнь по минному полю, не будучи сапером. А если риски и есть счастье?

Сошлюсь на Паскаля с его апологией риска. Не рискнешь – не выиграешь. Что я и делаю всю мою жизнь вплоть до – на ее исходе. И хотя осталось всего ничего, один только коротенький абзац, но успеваю вроде закончить мой некролог. Может, я уже давно умер (или недавно – мертвые не только сраму, но и возраста не имут), но этого не знаю, будучи квантовым человеком и находясь в отключке? Что если я и есмь кот Шрёдингера ни жив ни мертв, который уговорил сам себя участвовать в этом квантовом эксперименте?


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


Перейти к речи шамана

Перейти к речи шамана

Переводчики собрались в Ленинке, не дожидаясь возвращения маятника

0
586
Литературное время лучше обычного

Литературное время лучше обычного

Марианна Власова

В Москве вручили премию имени Фазиля Искандера

0
161
Идет бычок? Качается?

Идет бычок? Качается?

Быль, обернувшаяся сказкой

0
481
По паспорту!

По паспорту!

О Москве 60–70-х и поэтах-переводчиках

0
372

Другие новости