0
7824
Газета Печатная версия

10.01.2024 20:30:00

Метель как главная литературная стихия

Счастливые случаи и верная гибель, вещие сны и нежданные гости

Юрий Юдин

Об авторе: Юрий Борисович Юдин – литератор, журналист.

Тэги: владимир березин, метель, пушкин, толстой, блок, чехов, дед мороз, сказки


владимир березин, метель, пушкин, толстой, блок, чехов, дед мороз, сказки Русская литература не может без метели. Аполлинарий Васнецов. Вьюжит. Метель. Старая Москва. 1904. Мемориальный музей-квартира А.М. Васнецова, Москва

Непосредственным поводом к написанию этих заметок стала даже не серия классических русских литературных сочинений со стереотипным названием «Метель».

Поводом стали два эссе на эту тему Владимира Березина («Онтология климата. «Метель» Александра Пушкина») и Кирилла Кобрина («Доктор едет, едет сквозь снежную равнину. Заметки о катастрофе смысла в «Метели» Владимира Сорокина»). А уж они, в свою очередь, опирались на изыскания многих поколений русских комментаторов.

Имена этих исследователей тоже надо бы приводить по всякому конкретному поводу. Но это заведет нас в дебри академических ссылок; пусть опрятные и подстриженные, они потенциально бесконечные, как садовые лабиринты Борхеса. А к такому путешествию готов далеко не всякий газетный читатель.

Понятно, что здесь содержится и некоторое количество моих собственных наблюдений и обобщений. Иначе не стоило бы и городить свой кусочек огорода на краю этих дебрей.

О несходстве сходного

Конечно, подмывает сразу же сравнить эти филологические дебри с грандиозным клубком русской литературной метели. Но на этом пути нам придется отмечать не столько сходство, сколько различия.

Дебри (рощи, пущи, кущи) стоят на месте и зеленеют вечно; динамика «цветущей культуры» проявляется лишь в ее постоянном усложнении. Метель (пурга, буран, вьюга) эфемерна, хотя и судьбоносна для русской словесности и русской жизни; она сваливается ниоткуда и уходит никуда.

Дебри обещают множество путей и направлений, развилок и тупиков; верный путь здесь только один, но с виду ни одно направление не является предпочтительным. В метели ни путей, ни направлений нет – здесь само понятие направления теряет смысл.

Дебри сродни архитектуре, даже если подстриженный лабиринт превращается в запущенный сад. Метель, разумеется, сродни музыке.

В общем, это старинная оппозиция природы и культуры. На эту тему уже написаны солидные ученые тома и душемутительные сочинения типа проповедей Ницше. И мы тут ничего принципиально нового не скажем.

Метель как жанр

Кирилл Кобрин выделяет в русской литературе особенный жанр метели, опираясь на тексты Пушкина («Метель»), Льва Толстого («Метель», «Хозяин и работник»), Чехова («По делам службы») и Сорокина («Метель»).

Некое расстояние следует преодолеть для достижения неких целей, но козни русской зимы расстраивают эти планы. Расстояние это невелико, но абсолютно непреодолимо. «Перед нами вовсе не сюжет о путешествии за тридевять земель, скорее «метель» как жанр есть один из вариантов известной истории об Ахиллесе и черепахе... В сущности, «метель» – жанр кафкианский; рассказ Льва Толстого как бы предвосхищает мытарства землемера К.».

Конец «Метели» Пушкина, впрочем, счастливый: из пятерых героев трое лежат на погосте, зато двое живых заключают вожделенный брак. «Природа побеждена – но не Культурой, а Случаем, даже Судьбой», резюмирует Кобрин.

Пурга и два капитана

Сходным образом обстоят дела в «Двух капитанах» Каверина, где влюбленные также соединяются вопреки суровой северной стихии, нескольким войнам и проискам многочисленных врагов.

Здесь имеется героический протосюжет: экспедиция капитана Татаринова побеждена северной стихией и злодеями-вредителями, которые нарочито скверно готовили ее снабжение. Но не менее героический полярный летчик Саня Григорьев женится на дочери Татаринова, находит его могилу и разоблачает вредителей, хотя ему приходится положить на это лучшие годы жизни.

В одном из эпизодов романа (часть 4, главы 11–12) самолет пилота Григорьева с бортмехаником Лури и доктором Иван Иванычем попадает в пургу, совершает вынужденную посадку и должен эту пургу пережидать. Григорьев героически борется со сном, но на третьи сутки сон все-таки одолевает его.

«Должно быть, я все-таки уснул или наяву вообразил себя в очень маленьком узком ящике, глубоко под землей, потому что наверху был ясно слышен уличный шум и звон и грохот трамвая… Я был огорчен, что лежу здесь один и не могу пошевелить ни рукой, ни ногой, а между тем мне нужно лететь куда-то и нет ни одной свободной минуты. Потом я почему-то оказался на улице перед освещенным окном магазина, а в магазине, не глядя на меня, ровными, спокойными шагами ходила и ходила Катя. Это была, несомненно, она... И вот я бросаюсь к дверям магазина – но все уже пусто, темно и на стеклянной двери надпись: «Закрыто».

Я открыл глаза – и снова закрыл: таким счастьем показалось мне то, что я увидел. Пурга улеглась. Снег больше не слепил нас – он лежал на земле. Над ним было солнце и небо, такое огромное, какое можно увидеть только на море или в тундре. На этом фоне снега и неба, шагах в двухстах от самолета, стоял человек. Он держал в руках хорей – палку, которой направляют оленей, и за его спиной стояли олени, запряженные в нарты».

Этот человек – столетний Иван Вылка. Именно этот ненец в свое время нашел лодку со «Святой Марии» капитана Татаринова. И нечаянная встреча с ним сильно приблизила Григорьева к цели его поисков.

Мотив появления чудесного незнакомца прямо из метели, а также мотив вещего сна здесь следует выделить: они понадобятся нам в дальнейшем.

После премьеры «Вишневого сада» (1904) Чехов рассказывал Станиславскому сюжет новой пьесы: «Два друга, оба молодые, любят одну и ту же женщину... Кончается тем, что оба они уезжают в экспедицию на Северный полюс. Декорация последнего действия изображает громадный корабль, затертый во льдах. В финале пьесы оба приятеля видят белый призрак, скользящий по снегу. Очевидно, это тень или душа скончавшейся далеко на родине любимой женщины».

Внезапное явление

За пределами описанного Кириллом Кобриным метасюжета (или инварианта) остаются:

Метель в «Капитанской дочке» Пушкина (появление Пугачева).

Метель в «Ночи перед Рождеством» Гоголя (появление черта, головы, дьяка и других гостей любвеобильной Солохи).

Вьюга в «Шинели» Гоголя (появление призрака Акакия Акакиевича).

Метель в «Песне о купце Калашникове» Лермонтова (появление опричника Кирибеевича).

Метель в «Войне и мире» Льва Толстого (роды княгини Лизы и появление прямо из метели князя Андрея, ожившего мертвеца).

Метель в «Анне Карениной» (появление Вронского на станции).

Воспоминание о метели в «Морской болезни» Куприна (с появлением насильника).

Метель в «Белой гвардии» Булгакова (из нее вываливаются старший Турбин, Мышлаевский и другие герои).

Вьюга в «Собачьем сердце» Булгакова (явление замерзающему псу Шарику профессора Преображенского).

1-12-1480.jpg
И найдет ли Россия дорогу к спасению,
пока непонятно.  Николай Сверчков. В метель.
Вятский художественный музей имени В.М.
и А.М. Васнецовых, Киров
А была еще «Метель» Пильняка, нарочито сумбурно построенная. Дважды непосредственно из метели отставному дьячку является каменная баба с мордовским лицом («Все мы умрем, конечно, оставшись в истории мордвою»). На третий раз из такой же метели к самому повествователю вваливаются гости-коммунисты, веселые люди: товарищи Воронов, Павлов, Собакин и среди них товарищ Елена («Милый философ! над землею метель, над землею свобода, над землею революция! Как же можно так спать?! Как хорошо! как хорошо!»).

Наконец, в «Докторе Живаго» заглавному герою Юрию Андреевичу в лабиринте московских переулков из метели является сама революция. Мальчишка-газетчик, вынырнувший прямо из стихии, приносит весть о перевороте и первых декретах советской власти.

Все это вкупе составляет еще один устойчивый инвариант, назовем его «вдруг-откуда-ни-возьмись».

В садах других возможностей

А были в нашей литературе еще «Буран» Аксакова. Другие рассказы Чехова («Ведьма», «На пути», «То была она!»). «Кубок метелей» Андрея Белого. Эссе Бунина «Гегель, фрак, метель». Другие опусы Булгакова («Алый мах», «Записки юного врача», «Морфий», «Дом Эльпит-Рабкоммуна»). Навязчивый лейтмотив метели в «Голом годе» Пильняка.

Были «Снежная маска» и «Двенадцать» Блока. Стихи Вяземского («Метель»), Пушкина («Зимний вечер», «Бесы»), Боратынского («Где сладкий шепот…»). Лермонтова («Русская песня»), Фета («Метель»), Анненского («Тоска миража»). Мандельштама («Петербургские строфы»), Пастернака («Метель», «Зимняя ночь»), Заболоцкого («Оттепель после метели»), Георгия Иванова («Золотая осень крепостного права», что «еще не скоро сменится метелью»).

У Александра Архангельского есть цикл пародий «Классик и современники»: как Евгений Габрилович, Валентин Катаев и Александр Фадеев написали бы начало бурана из «Капитанской дочки».

Метель/Мятель

Владимир Березин напоминает, что Пушкин вообще-то назвал свою повесть «Мятель», и оппозиция «метель – мятель» (оба написания тогда были употребительны), похоже, являлась для него существенной.

Блок тоже усматривал между этими вариантами разницу: «После смерти поэта, беседуя с Андреем Белым, Иванов-Разумник вспомнил об одном из своих разговоров с Блоком – о родстве «Двенадцати» и «Снежной маски» и, в частности, о связующем образе метели. «Да, – заметил Блок, – но это совсем другая метель: то была «мЕтель», а в «Двенадцати» уже «мЯтель».

Пушкинское стихотворение «Бесы» написано 7 сентября 1830 года в Болдино, там же, где и «Повести Белкина» (повесть «Метель» датируется 20 октября). «История их создания хорошо известна: Пушкин едет в Болдино, куда добирается 3 сентября, чтобы вступить во владение деревней Кистенево. В Москве его ждет близкая свадьба, но между ним и невестой встают карантинные заслоны – началась холера, и Пушкин возвращается в Москву только с третьей попытки 5 декабря. «Самый знаменитый карантин русской литературы приводит к появлению множества произведений, создание которых хронометрировано чуть ли не по дням. Они созданы почти одновременно и как бы отражают друг друга».

Пересказывая фабулу повести, Березин подчеркивает эту игру отражений. Стоит зима 1812 года, канун войны. «Дочь богатого помещика Марья Гавриловна Р** влюблена, но любовь ее выдумана. Любовь вычитана девушкой в книгах, и ей семнадцать, как Татьяне Лариной (только родилась Марья Гавриловна на девять лет раньше). Владимир, объект ее чувства, предлагает бежать и венчаться тайно. Сам он неловок и похож на пародию. Владимир договаривается со священником и зовет свидетелей – довольно нелепых, точь-в-точь как выбор секундантов в «Евгении Онегине». Накануне побега ей снится вещий сон». Он похож на сон Татьяны – в нем тоже всё сбывается: смерть Владимира и «другие безобразные, бессмысленные видения»...

В кульминации повести Владимир попадает в метель и добирается к церкви, до которой «лишь двадцать минут хода», только под утро. «Что случилось, читателю пока неясно, ему рассказывают только, что невеста вернулась домой и слегла в горячке (Это спасительная литературная болезнь, которая у нас всегда оказывается кстати…). Владимир уходит на войну и гибнет в Бородинской битве. Следует пауза в хронологии, и вот уже конец 1814 года. Героиня встречает полковника Бурмина (ему всего 26 лет), вернувшегося из Заграничного похода, и летом следующего года между ними происходит объяснение (Гусарский полковник проходит к ней, как Онегин к Татьяне, а она сидит «у пруда, под ивою, с книгою в руках и в белом платье, настоящей героинею романа»). Молодой полковник признается, что уже три года как женат. Заплутав в метели, он доехал до какой-то церкви и из озорства встал под венец с незнакомкой. В конце, казалось бы, уместны слова, которыми Пушкин заканчивает другую повесть – «Барышню-крестьянку», а с ней и все «Повести покойного Ивана Петровича Белкина»: «Читатели избавят меня от излишней обязанности описывать развязку».

Впрочем, следует говорить не о развязке, а о невязках белкинского сюжета. Как могли обвенчать будущего полковника, ведь во время обряда называют имена (разве что его тоже звали Владимиром)? Как сладилось дело с кольцами (не упомянутыми повествователем)? Действительно ли такое венчание?

Но жаловаться не стоит и некому. Перед нами притча, а не путевой лист или протокол. «Метель» – модель русской географии, подтверждающая, что Россия – пространство неожиданностей... Люди хотят соединить свои судьбы неправильно, но метель ломает их планы и соединяет их судьбы правильно».

В общем, пушкинские «Бесы» предвосхищают мотивы белкинской «Метели», только переводят их в план почти фольклорный: «Домового ли хоронят, ведьму ль замуж выдают». Правда, это уже наш вывод, Березин за него не отвечает.

Реплика графа Соллогуба

Владимир Березин также упоминает «Метель» Владимира Соллогуба (опубликованную, между прочим, в «Ведомостях московской городской полиции»).

Это зеркальное отражение пушкинско-белкинской истории. Офицер, застигнутый в пути метелью, встречает на постоялом дворе женщину, в которую сразу влюбляется, но они больше не увидятся. «Встреча происходит по правилам путешествия, безо всякого обмана, но продолжения не будет».

Конечно, тут вмешивается и посторонний эффект обманутого ожидания («Читатель ждет уж рифмы: розы»). Но набор мотивов у Соллогуба все тот же – только в насмешливо-разочаровывающей рекомбинации.

Еще две метели

Мотив вещих снов находит продолжение в «Метели» толстовской. 24 января 1854 года Лев Толстой возвращается в Ясную Поляну с Кавказа и в ста верстах от Черкесска плутает целую ночь в метели. «Через два года он пишет рассказ, одноименный пушкинскому, и вой зимнего ветра в нем похож на звуки перемены судьбы в «Метели» и «Капитанской дочке»... В толстовском рассказе тоже есть вещие сны, только обращенные не в будущее, а в прошлое. Они еще раз указывают на то, что пространство сна в метели – это пространство недосмерти, прикосновение к ней, шаг к точке перехода».

Промежуточный итог подводит повесть Владимира Сорокина «Метель» (2010), «где уездный доктор едет по снежной равнине, а из метели проступают образы фантастической России. Мертвые великаны, загадочные пирамиды, карлики и всемогущие китайцы». Березин сравнивает это утопическое пространство со сновидением уже упомянутого нами доктора Живаго:

«Придет зима, пойдет метелица в поле вихри толпить, кружить столбунки. И я тебе в тот столб снеговой, в тот снеговорот нож залукну, вгоню нож в снег по самый черенок, и весь красный в крови из снега выну... А откеда, скажи, из завирухи буранной кровь? Ветер ведь эта, воздух, снеговая пыль. А то-то и есть, кума, не ветер это буран, а разведенка оборотенка детеныша ведьменочка своего потеряла, ищет в поле, плачет, не может найтить. И в нее мой нож угодит. Оттого кровь. И я тебе тем ножом чей хошь след выну, вырежу и шолком к подолу пришью. И пойдет хошь Колчак, хошь Стрельников, хошь новый царь какой-нибудь по пятам за тобой, куда ты, туда и он».

Мятель через Я, по мнению Березина, категория онотологическая, а метель через Е – климатическая. Хотя погода и климат тоже меняют сюжет.

«На войне такое случается часто – Норфолкский полк исчезает в турецком тумане, флот Нельсона встречается в тумане с флотом Наполеона. Французские моряки слышат звуки английских сигнальных пушек в сером сумраке, и наконец корабли расходятся, а история переменяет свое течение. «В тумане лучше пробраться мимо сторожевых судов», говорят контрабандисты, подслушанные Печориным».

Но «метель куда круче тумана. А уж если это мятель, то возможно всё – и гибель, и счастье. И оба этих состояния – опять не то, чем они кажутся». Как, впрочем, и полагается в сновидении.

Метель ей пела песенку, мороз снежком укутывал

Еще один архетипический сюжет – сказка «Морозко». Злая мачеха посылает падчерицу в зимний лес на гибель. Старик Морозко сначала глумится над ней («Тепло ли тебе, милая?»), но после испытания награждает богатым приданым. Тогда мачеха посылает в лес родную дочь, но та не выдерживает испытания и погибает от холода.

Этот сюжет использовали Владимир Одоевский («Мороз Иванович», с мотивом ледяного дома), Николай Некрасов («Мороз, Красный нос») и др. Он известен и европейским народам. Но у немцев вместо старика Морозки фигурирует фрау Холле (в русских переводах «госпожа Метелица»), вариант Дикой охотницы и Снежной королевы.

В XIX веке сказочный Морозко сливается с образом святого Николая (Санта-Клаус, Никола Зимний) в гибридного Деда Мороза. А умная падчерица превращается в Снегурочку.

Если в Российской империи праздновалась мистерия Рождества, а Дед Мороз и Снегурочка были персонажем факультативным, то в СССР они стали главными новогодними героями. У них появились аналоги даже в южных республиках, где снег видят редко (Грузия – Товлис Бубуа и Пикия, Узбекистан – Корбобо и Коркиз). Возвращение Нового года и введение школьного литературного канона происходит в СССР практически одновременно – в середине 30-х годов.

Но это сюжет для наших заметок посторонний. Просто в русской метели много всего намешано. И сводить ее к мотивам вещего сна или появления нежданного гостя, конечно, не следует.


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


Усота, хвостота и когтота

Усота, хвостота и когтота

Владимир Винников

20-летняя история Клуба метафизического реализма сквозь призму Пушкина

0
1349
У нас

У нас

0
1192
В ожидании госпожи Чеховой

В ожидании госпожи Чеховой

Ольга Рычкова

Для прозаика и драматурга Николая Железняка театр – это жизнь, а не наоборот

0
2407
Завтра не пей

Завтра не пей

Надежда Горлова

Ловец снов на пеньке и прочие звенигородские чудеса

0
2229

Другие новости