Визуальность – средство заставить поверить в реальность описываемого абсурда. Леон Спиллиарт. Ночь. 1908. Музей Икселя, Брюссель
Валерий Вотрин – писатель, сформированный несколькими культурами и отказавшийся от «твердой» фантастики в пользу жанра, который он сам называет «сомнамбулическим реализмом». Недавно вышла его новая, первая за девять лет, книга – сборник «Составитель бестиариев», содержащий все его русскоязычные рассказы, написанные в 2010-х годах, и один небольшой рассказ, опубликованный в 2007 году на страницах «НГ». В то же время Валерий готовит к изданию свой первый англоязычный роман. О странной прозе, двуязычии, особенностях англоязычных издателей с Валерием ВОТРИНЫМ побеседовал Александр СТРУНКИН.
– Валерий, расскажите, пожалуйста, про объединяющую идею текстов нового сборника. Почему именно «Составитель бестиариев»?
– Никакой объединяющей идеи нет, если не брать в расчет расхожее и весьма спорное утверждение, что писатель всегда пишет одну и ту же книгу. Я просто собрал под одной обложкой рассказы 2009–2018 годов. «Составитель бестиариев» – самый большой из них, поэтому было логично поставить его в качестве локомотива. То, что книжка получилась при этом довольно цельной, – не моя заслуга, а скорее счастливая случайность.
– Чем, по вашим собственным ощущениям, эти рассказы минувшего десятилетия отличаются от более ранних? На мой взгляд, ваши тексты стали одновременно чуть менее мрачными и существенно более визуальными.
– Я всегда любил вневременные сюжеты, притчи. Однако так вышло, что в 2007–2014 годах я жил в Москве и очень много ездил в командировки по России. За те неполных семь лет я повидал столько, что хватило бы не на один, а на дюжину сборников и на десяток романов. Какую бы многомысленную притчу, находясь в России, ты ни хотел бы написать, Россия направит тебя по своему накатанному особому пути – от станции Нелепица к станции Бессмыслица. Визуальность, о которой вы говорите, – не более чем средство заставить читателя поверить в реальность описываемого абсурда.
– В последние годы вы переключились на английский язык и к настоящему моменту опубликовали три рассказа. Этот опыт чем-то принципиально отличался от процесса письма на русском и взаимодействия с литературными журналами России?
– Писать по-английски легко и приятно, каждое слово заранее укомплектовано несколькими значениями и поэтому чрезвычайно функционально. А вот опубликоваться в англоязычных журналах нелегко, ведь я, по сути, дебютант. Дело осложняется еще и тем, что я пишу так называемую «странную» прозу – в ней хоть и есть сюжет, но жанровому определению она поддается с трудом. А англоязычные редакторы любят ясность и просят с самого начала обозначить – жанр, количество слов, аудиторию. Если количество слов с помощью текстового редактора я еще могу подсчитать, то откуда мне знать жанр, если сюжеты в основном приходят ко мне во сне и примерно там же я вижу свою аудиторию? Так что печатаюсь я в очень нишевых изданиях, публикующих «обезжанренную прозу», как удачно назвал ее Майкл Циско.
– Расскажите подробнее о своем отказе от жанровой, «твердой» фантастики и переходе к той самой «обезжанренной прозе». Когда именно это произошло? Чтение каких авторов открыло вам новые горизонты и свежее понимание литературы?
– Да не было никакого перехода. Был короб дряни, который я произвел в свои 19–20 лет под влиянием англоязычной фантастики и который зачем-то опубликовал. А теперь все это уже не уберешь из Сети, оно стало частью моего цифрового следа. Ужасно. Более или менее свой голос я обрел около 1996 года – да и тексты той поры тоже надо было бы основательно проредить. Читал я в ту пору гораздо больше, чем нынче, но из тогдашних открытий сейчас вспоминаются Шмуэль Йосеф Агнон, Пер Лагерквист, «Третий полицейский» Флэнна О’Брайена и «Южный ветер» Нормана Дугласа. После них я уже не смог бы писать, как раньше, даже если бы захотел.
– Кто, на ваш взгляд, написал самые «странные» тексты русской литературы?
– Блок. «Ни сны, ни явь» – его последний вещий сон, предсказавший все, что произошло в России в XX веке. Считается, что эти опубликованные посмертно отрывки трудны для толкования. Но там все совершенно прозрачно, это вообще пример замечательного ясновидения. «Мужики идут, по колена утопают в озерах тали, и весь лес наполнился шелестом лаптей». Там, кажется, много от Скалдина, которого невозможно не любить. Мне посчастливилось отыскать и опубликовать последний неопубликованный его текст – написанный в тюрьме стихотворный цикл, обращенный к Вячеславу Иванову. Все остальное сгинуло в ГУЛАГе, стало заглушено шелестом лаптей.
– Как бы вы определили разницу между выразительными средствами русского и английского? Какой инструментарий лучше подходит для ваших замыслов?
– Зависит от замысла. Последние два-три рассказа нужно было писать только по-английски – на русском они вышли бы слишком громоздкими, обросли бы ненужными ответвлениями, подпирающими сюжет. Но между англоязычными рассказами вклинился, например, «Ленин в Тюмени» – его нужно было делать только на русском, там много цитат из ленинских писем и выступлений, множество деталей, которые для западной аудитории нужно было бы снабжать пространным комментарием. Пока что радужные шары, которые я выдуваю с помощью английских слов, получаются более тонкого стекла, они звонче и прозрачнее. С русскими текстами у меня так не выходит.
– Перед тем как сосредоточиться на собственном творчестве, вы довольно много переводили и популяризировали малоизвестных англоязычных прозаиков и поэтов, занимались составлением книг забытых русских авторов, написаниeм комментариев и статей – планируете ли когда-нибудь возобновить эту деятельность?
– Это не совсем так – и переводом, и архивными публикациями я активно занимался в 2005–2012 годах, успевая еще и свое писать (сейчас сам удивляюсь, как это мне удавалось). В переводе у меня получилось осуществить два главных замысла – сделать первое полное переложение великой визионерской поэмы шотландца Джеймса Томсона «Город страшной ночи» и собрать и опубликовать первый русский сборник переводов Джерарда Мэнли Хопкинса. Больше я ничего переводить не планирую, но если когда-нибудь заскучаю, то сделаю знаменитую поэму Уильяма Фальконера «Кораблекрушение». Там почти три тысячи строк, куча морской терминологии – есть чем заняться на старости лет. Что же касается публикаций, то кроме большой подборки Алексея Скалдина нам со Стефано Гардзонио удалось опубликовать двухтомник Анатолия Гейнцельмана (1879–1953), русского поэта, жившего во Флоренции, затворника и одиночки, практически не общавшегося с литературными кругами русской эмиграции. Люблю затворников – такими же были Уильям Герхарди и Теодор Фрэнсис Поуис, которых я переводил.
– Расскажите о вашей продолжающейся работе с архивом поэтессы Татьяны Ефименко (1890–1918). Что вас в ней привлекло?
– Стихи, конечно. Если бы не ее страшная гибель в декабре 1918 года в хуторе под Харьковом, Ефименко превратилась бы в одну из самых значительных русских поэтесс. Вообще нужно сказать, что убивать своих поэтов – одно из тех немногочисленных государственных умений, в которых Россия преуспела лучше других стран, это давняя и уважаемая отрасль, которая по размаху и наносимому ущербу сравнима только с российской нефтедобычей (правда, убивать поэтов Россия научилась раньше, чем качать нефть). Нигде в мире в архивах не лежит столько рукописей первоклассных поэтов, которые, несмотря на свой масштаб, известны только узкому кругу специалистов. Моя работа по собиранию текстов Ефименко в основном закончена: том ее прозы полностью собран, остается лишь довести до конца том стихотворений. Я не так часто езжу в Россию, чтобы доделать эту работу, однако надеюсь на помощь коллег в Москве. Я также отыскал место, где захоронена Татьяна Ефименко: это общая могила, где покоятся останки еще пяти человек, убитых вместе с Татьяной и ее матерью, Александрой Ефименко. Сейчас там частный коттеджный поселок, на самом захоронении стоит чей-то забор. При известных усилиях найти могилу, провести опознание (с родственниками Татьяны у меня хорошая связь) и провести перезахоронение ее останков будет не особенно сложно.
– Не так давно вы поставили последнюю точку в своем первом англоязычном романе, который называется The Oracle Seller («Продавец оракулов»). Расскажите о нем, пожалуйста.
– Действие романа происходит в Гроттердаме – единственном городе на континенте, состоящем из сплошных болот. Поскольку все в этом мире зыбко и может в любой момент уйти под воду, гроттердамцы все время пытаются заглянуть в будущее, получить предсказание о нем и без этого шага не делают. То есть, натурально, кредит в банке невозможно получить, если предварительно твое будущее не будет одобрено штатным прорицателем банка. Что дает предприимчивым людям широкие возможности по торговле будущим. Среди действующих лиц – инженер по безопасности гидротехнических сооружений, его мертвый дедушка, говорящая плотина и бог стрекоз. К слову о судьбе: я сам уже успел почувствовать на себе действие этого текста – едва поставив последнюю точку, довольно неожиданно для себя очутился в Амстердаме, который, конечно, и держал в голове, когда писал «Продавца оракулов».
– С какими трудностями вам довелось столкнуться при поиске издателя? Насколько релевантен оказался аналогичный опыт, полученный в России?
– Абсолютно нерелевантен. В России автор все еще может воспользоваться неслыханной роскошью – отправить рукопись напрямую в издательство и быть опубликованным. На Западе такое практикуют только небольшие независимые издательства. Все остальные используют услуги литагентов. А это народ очень разборчивый, очень коммерчески ориентированный. По чести сказать, у меня нет никаких иллюзий, что я сумею продать роман, даже притом, что он вполне жанровый.
– На каком языке планируете писать следующий роман?
– Следующий мой роман – о Босхе. Я вынашиваю его уже лет тридцать, но так еще и не решил, на каком языке его делать. Хотя чего тут думать? Босх, он кто? Нидерландский художник, писавший разные безумные холсты. Так на каком языке нужно о нем писать? Конечно, по-русски.
комментарии(0)