0
7193
Газета Печатная версия

21.07.2021 20:30:00

Богословские споры в чулане

Гений, старообрядец Леонид Губанов и его слава без Иуды

Лев Алабин

Об авторе: Лев Николаевич Алабин – критик, исследователь неофициальной литературы советского периода.

Тэги: поэзия, юбилей, москва, андеграунд, 60е


27-12-1480.jpg
Не самый примерный, не самый
показательный христианин. 
Фото с сайта www.gubanov.aspu.ru
«вы найдете/ меня лицом в траве с листом,/ что исцарапанный в блокноте/ откроет вам, что я с Христом!»

Леонид Губанов

В 1975 году к нам, в пожарную часть Театра на Малой Бронной, милиция трудоустроила какого-то парня. Он был бледный, губастый, несвежий, подпоясан широким ремнем. Пожарные нам не требовались, и его появление было немного странным. Мы дежурили сутками через три дня. Он оказался сверхштатным. Мы попали с ним в одну смену, дежурили вдвоем. В первый же день дежурства я, как всегда, немного опоздал и, войдя, увидел, что комната полна народа, и новичок читал стихи. Кажется, он был уже похмеленный, потому что выглядел намного лучше. В комнате собрались люди из технических цехов театра, которые сюда обычно даже и не заглядывали. Уборщицы, осветители, костюмеры и новенькая реквизиторша в короткой юбке. Я сначала даже как-то не понял, в чем дело, и недоуменно осмотрел собрание. Вход в пожарную охрану посторонним был воспрещен, что и было написано на большой красивой табличке на двери. Но на мое появление никто не обратил никакого внимания, и все продолжали внимать чтению стихов. Как вы уже догадались, новичком оказался Леонид Губанов. Чтение прервал неожиданно явившийся начальник пожарной охраны. И всех разогнал.

В те времена поэтов в основном сажали, а вот Губанову с работой помогли. И так хорошо, так удачно устроили, что он проработал у нас два с лишним года, а потом в Театре Станиславского еще два.

Начальство ушло. И мы остались одни. Леня заявил, что он гениальный поэт и таковым его признает вся неофициальная Москва. В доказательство он достал из коленкорового портфельчика амбарные книги (в них он записывал свои стихи) и стал читать. Читал он нам поодиночке и всем вместе. Он быстро обрел признание поэта у всего технического персонала театра. Его рассказы о знаменитостях, с которыми он на короткой ноге, о бесчисленных поклонниках и поклонницах производили впечатление. Сильно действовало, что он спокойно сам себя рекомендовал как гения. Совсем уже все запутало то, что он предсказывал свою смерть в 37 лет, осенью, точнее, в сентябре. После этого он мог читать беспрепятственно любой бред. Никто ему не смел перечить, а если и появлялся такой, то сразу же получал решительный отпор от всей пожарной охраны: «Не мешай слушать!»

На меня стихи не произвели впечатления. Поразило одно – Губанов в них постоянно поминал Бога. Меня просто колотило от этих: «Ну а Бог, ну а Бог, ну а Бог?», «Есть только Бог, Бог, Бог…», «Мама, Бога привел опять…», «А у Бога, а у Бога, а у Бога…». Но еще больше меня потрясло крестное знамение, которым Губанов себя время от времени осенял. Крестился он двумя перстами, по-старообрядчески. Я реагировал на это болезненно. Меня прямо всего передергивало и сводило судорогой.

Поскольку своего графика дежурств у Лени не было, его ставили на «усиление», и попал он в мой график. Мы дежурили парой. Улучив удобную минуту (а этих удобных минут было все 24 часа, которые мы вместе стали коротать, как напарники по суточным дежурствам), я спросил: «А ты зачем крестишься?»

Губанов опять перекрестился. Я был уверен, что он начнет оправдываться, тут же отречется от своего креста. Но он и не думал отрекаться. Бог и стал главной темой наших разговоров.

– Ты что, в Бога веришь? (ужас и сожаление в голосе)

– Верю. С детства верю!

– Ну, в смысле вообще в Бога… типа идеи, – пытался я еще как-то оправдать его.

– В Христа-Бога верю, – твердо ответил Леня и перекрестился.

– И сам крещен?

– И крещен с детства.

– Может, ты еще и в церковь ходишь?

– Хожу! – И Леня опять перекрестился, и опять меня перекорежила какая-то неведомая сила, сидевшая внутри меня. (Здесь Леня, конечно, перехваливал себя, в церковь он, возможно, и захаживал, но никак не ходил.) Это был первый христианин в моей жизни, не только верующий, но исповедовавший свою веру. Возможно, это был не самый примерный, не самый показательный христианин. Но других я не знал. Христианина тогда на улице не так-то легко было встретить. Не встретил я их в школе, которую окончил, ни в институте, в который поступил, ни в театре, где работал. Моя бабушка была верующей и ходила в церковь, но она ничего на мои вопросы не могла ответить. Ответов я ждал от Губанова, но оказалось, что из него не так-то легко их вытащить. В последующие дежурства он предоставил мне полную свободу опровергать бытие Божие. И я, вдохновляясь его молчанием, говорил:

– Я понимаю, если бы ты имел в виду Абсолютную Идею Гегеля, Первоначало всего, Дух, в конце концов, но твой церковный Бог, да еще этот крест. Это же чистой воды народная обрядовость. Я понял бы, если бы ты проповедовал Аполлона, Орфея – это уже стало неотъемлемой чертой поэзии, но Боженьку, намалеванного богомазом на доске…

Ответом мне было только молчание.

– Неужели ты, считая себя гением, можешь вместе с какими-то безграмотными бабушками лобызать этого намалеванного боженьку? Это ж темное невежество. Мы ведь в XX веке живем. Оглянись вокруг. Люди в космос летают. И Бога там не встретили.

Он мне не возражал. И продолжал на все мои речи с неподражаемым юродством креститься и повторять:

– Верю во Христа-Бога и крещен с детства!

И меня опять всего корежило и передергивало, и я был вынужден после этих слов долго приходить в себя и вновь собираться с мыслями. Настоящего ответа пришлось ждать долго. Скоро мои атеистические аргументы иссякли, а он все не отвечал. Действительно, какие могут быть дискуссии после простого и короткого символа безверия: «Бога нет!» На нет – ничего не ответишь. Тут богословие подводит черту. Нет – так нет.

Кроме разговоров о Боге мы, конечно, говорили о литературе. Здесь наши познания были гораздо обширнее. Тогда только что стало выходить собрание сочинений Достоевского. Мне удалось оформить подписку, и мы читали, передавая друг другу, свеженькие тома с обложками защитного цвета. Губанов Достоевского не любил и быстро возвращал, едва пролистнув.

Но вопрос о Боге с горизонта не сходил. И вот однажды Губанов задал странный вопрос:

– А русскую литературу вы проходите в институте?

– Ну да, конечно, – удивленно отвечал я. – Что за вопрос?

– А какой у тебя любимый русский писатель?

Где-то скрывался подвох. Но я не мог понять, в чем он, и назвал не одного писателя, а стал на всякий случай перечислять всех подряд русских поэтов и прозаиков. А начал, хитро прищурившись, с протопопа Аввакума (его Губанов особенно чтил). Список составлялся довольно внушительный. Леня меня не прерывал, дошел до Чехова, принялся было за советских… Потом список пополнил уже сам Леня, зная мои вкусы. И подвел резюме:

– Как же ты можешь понять их и любить, если они все были крещеные и верили в Бога?

Эта стрела пронзила меня в самое сердце. В этом и был подвох. Это и был Ленин ответ на мое безбожие. Они все были крещены. Это уж точно. А я не был крещен. И понять русскую литературу, значит, был не в состоянии. Я почувствовал себя отверженным от всей русской культуры и от самой России.

Поначалу я пытался отрицать веру Пушкина и Лермонтова, приводил в пример «Гаврилиаду», «Счастливый миг». Я говорил, что их вера была лишь данью господствовавшей идеологии. Подобно тому как сегодня они, возможно, были бы членами КПСС. Но тут Леня быстро положил меня на лопатки, цитируя и Пушкина, и Лермонтова. Он привел столько их стихотворений о Боге, что я просто заткнулся. Он цитировал Пушкина не затрудняясь. Цитировал такие строки, какие мне даже не приходилось читать. И только тогда я понял, что есть области, в которых Леня знает больше, чем даже какой-нибудь профессор академического института.

– Это зрелые стихи, – говорил Губанов. – И нельзя их путать с детскими шалостями типа «Гаврилиады», которую к тому же Пушкину только приписывают. Он дважды отрекся от этой поэмы. Перед царем лично и перед другом в письме.

– Ну, хорошо, – продолжал Леня, – пусть и писали они озорные стихи, – снисходил он до моего уровня, – а Достоевский?

Он знал, что Достоевский – мой заветный писатель. Против веры Достоевского вообще ничего нельзя было возразить. Я ощутил себя поверженным и раздавленным.

Вскоре нас как-то развели по разным сменам, и общение прервалось, но стрела, пущенная Губановым и занозившая сердце, не давала покоя. И я решил креститься. Иного выхода не видел. Я не считал себя умнее Пушкина и Достоевского. Я хотел их понимать, я хотел быть с ними и ни с кем другим.

Нашлись новые руководители, наставившие меня на пути к церкви, и к осени я был уже крещеным человеком. И как-то само собой получилось, что я сразу же и воцерковился, стал регулярно посещать службы. Появился и духовник. И когда мы после отпусков осенью встретились с Леней, я ему обо всем этом радостно поведал. Он выражал свою бурную радость.

Я уже намного опередил Леню в церковных вопросах. Я знал не только «Отче наш» (он эту молитву тоже знал, правда, не твердо), но и «Символ веры», и «Богородицу». И порядок Всенощной службы и Литургии. Он слушал обо всем этом с некоторым удивлением, недоумевая, как далеко у меня зашло. А я уже заготовил ему и не преминул спустить с тетивы ответную стрелу.

– Вот ты, Ленечка, говоришь, что крещен с детства, веришь не просто в Бога, а в Христа-Бога, а в церковь не ходишь. Не каешься. А это же путь Иуды, путь предательства. И предательство это не Пушкина, не Лермонтова… а самого Христа.

Реакция была мгновенной. Я сам не ожидал, что мои слова так сильно заденут Леню. Губанов сразу же согласился идти в церковь на исповедь. Ничего общего с Иудой он не хотел иметь. Собственно, предательство – а воплощением предательства и был Иуда – являлись главными отрицательными темами его поэзии. «Моя слава без Иуды». Решил он пойти в церковь не когда-нибудь, через месяц, а прямо на следующий день. Леня сам выбрал Елоховский собор, и утром мы встретились у метро «Бауманская». Облетали последние листья, под ногами хрустел тонкий ледок. Мы вприпрыжку пересекли дорогу и вошли в храм. Был будний день, но, несмотря на это, народу набилось столько, что мы даже не могли войти – пришлось протискиваться к правому приделу, где шла исповедь. По всей видимости, это был праздник особо чтимой здесь иконы Казанской Божьей Матери, а значит – 22 сентября 1976 года. Весь придел был заполнен народом. Мы оказались в самом конце, почти у противоположной стены. Стояли, плотно прижавшись друг к другу, а люди все прибывали, и толпа сгущалась. Все на исповедь. Словно наступили последние дни, и люди спешили покаяться в грехах перед страшным часом Судного дня.

Служба шла в центральном нефе, до нас доносились только обрывки возгласов. Мы стояли в пальто, одетые по-осеннему, а в церкви было душно и жарко. Лене стало плохо. Он весь побледнел и даже стал как бы падать. Я снял с него пальто. Он был весь мокрый, как воробышек. Я его крепко держал под мышки, потому что толпа напирала, и нас могли разлучить. В одной руке Леня, в другой – пальто и портфель со стихами. И мы сами крепко держались своей очереди, никого не пропуская вперед. Губанов повернулся ко мне смертельно бледным лицом и смотрел мне в глаза сумасшедшим взглядом. Зубы его скрипели. Я понял, что ему не просто плохо, он сам испытывает на себе действие той силы, которую ощущал я, когда он осенял себя крестом. Да, ему было в чем каяться. Я уже был опытным человеком в таких ситуациях. И говорил Лене, чтобы он не поддавался. Что это его бесы искушают. И что надо молиться и ни на что не обращать внимания. Идем к исповеди – и все!

Запели «Тело святое примите, источника бессмертнаго вкусите…», когда мы подошли к стоящему на солее священнику. Леня подтолкнул меня вперед. Рыженький батюшка, выслушав мою краткую исповедь, к моему огромному удивлению, посоветовал мне не бороться со страстями, а претворять их в творчество. Словно заглянул в мою душу и ответил на мои сокровенные мысли. Причастившись, я нашел Леню. Он сильно изменился, какая-то загадочная умиротворенность появилась на его лице, приступ прошел.

На улице Леня рассказал подробности своей исповеди. «Ну что, достиг гениальности?» – спросил меня батюшка. Я ему как на духу ответил: «Нет еще».

Я часто вспоминаю этот случай. Этого батюшку. Рассказываю об этом на вечерах памяти Губанова. Теперь, когда у Леонида Губанова вышло много книг, когда о нем самом понаписаны книги, защищаются диссертации, а у меня, как у друга Лени, берут интервью, снимают в кино, показывают по телевизору. Все это благодаря ему. «Друг Губанова» – это стало второй профессией. Не знаю, достиг он сейчас гениальности или нет. Но то, что это гений – было открыто всегда. Это было видно издалека и усталому священнику, пропустившему сквозь себя толпы людей. И он с первого взгляда прочитал:. «ГЕНИЙ». И вряд ли еще хоть раз за свою жизнь он задавал кому-либо на исповеди этот вопрос: «Достиг гениальности?»

* * *

Прошел год после нашего посещения церкви. Леня звонит мне и приглашает в гости. Голос полон загадочности. Я еду на электричке до Кунцева по давно проложенному им самим между нашими домами пути. Встречает он меня, и опять весь такой загадочный, торжественный, сажает меня на почетное место. Дает в руки амбарную книгу, в которую записывает свои стихи, открытую на стихотворении «Пять чувств, пять пальцев, пять утрат…»

– Читай.

– Новое?

Я читаю. Это не впервой, когда Леня дает мне свои только что написанные стихи и выслушивает мое мнение. Читаю стихотворение, оно бесконечно длинное, и я недоуменно поднимаю голову. Леня давно знает мои вкусы. Я восхищаюсь такими строчками, как «Христос воскрес, и ты воскресни», «Пошли мне жизнь и смерть на Пасху», а здесь этого и в помине нет. Стихотворение минорное, из него сочится горечь, обида.

– Читай, читай дальше, – подзуживает Леня.

И, наконец, дохожу до финала, который мне абсолютно понятен, потому что в нем я неожиданно узнаю себя: «Галлюцинация души…/ И, захмелев в своем чулане,/ Ты скажешь: «Рифмы хороши,/ а женщин, женщин я чураюсь!»/ И, словно опытный монах,/ Остекленевший в келье Слова,/ Ты тихо скажешь: «Тлен и прах,/ Все суета сует…» И снова/ Откроешь Библию свою/ На самой бархатной странице,/ Где я, закованный, пою:/ «На небесах и да святится!»…

«Чулан» – это наша дежурная комната. Я рисую здесь его портрет. А он давным-давно нарисовал мой. И здесь все мои интересы, которые тогда ограничивались одним – Библией. Даже характеристика моих тогдашних умонастроений приведена: «все суета сует». И самое любопытное, что, открыв Библию, я вижу опять самого Леню, где он поет молитву «Отче наш», которой я его и учил: «Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое…»

Собственно, это и есть итог нашего богословского спора о Бытии Божием.


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


Он пишет праздник

Он пишет праздник

Александр Балтин

Евгений Лесин

К 50-летию литературного и книжного художника Александра Трифонова

0
2998
Массовый и элитарный

Массовый и элитарный

Андрей Мартынов

Разговоры в Аиде Томаса Элиота

0
2629
Литература веет, где хочет

Литература веет, где хочет

Марианна Власова

«Русская премия» возродилась спустя семь лет

0
1618
У нас

У нас

0
1581

Другие новости