0
6057
Газета Печатная версия

21.02.2019 00:01:00

Полу-ангел, полу-самец

Сектантские мотивы в поэзии андеграунда

Борис Колымагин

Об авторе: Борис Федорович Колымагин – поэт, прозаик, критик.

Тэги: поэзия, андеграунд, сектантство, эротика, секс, елена шварц, виктор кривулин, религия, любовь


поэзия, андеграунд, сектантство, эротика, секс, елена шварц, виктор кривулин, религия, любовь Грех женщины – в ее целомудрии. Генрих Семирадский. Грешница. 1873. Русский музей

Среди заметных поэтов культурного подполья не было ни одного участника новых религиозных движений. Однако сектантский мир в его русском изводе нашел свое отражение в творчестве Александра Миронова, Елены Шварц, Евгения Сабурова и некоторых других авторов.

Присущее хлыстовским радениям дионисийское начало манило, звало. И поэты, склонные к психологическим изыскам, бросились в дебри спиритуализма. Одни погружались не очень глубоко, юмор позволял сохранять известную дистанцию между лирическим героем и автором; другие, что называется, входили в роль.

Как свидетельствует Виктор Кривулин, «словесные игры осуществлялись на опасной грани между христианской мистической практикой и богословскими штудиями, с активным включением мотивов сектантской, религиозно-космической (раннекоммунистической) идеологии и элементов буддизма, переосмысленных в русле послесталинской антиутопии». «Наша жизнь, – признается он, – была пронизана чувством религиозного абсурда. Абсурд оказался эффективным методом обнаружения реальности в ее пограничных состояниях…»

Религиозный абсурд присутствует в творчестве Александра Миронова, одного из самых метафизичных авторов ленинградского подполья. Поэт может употреблять знакомые слова из православного лексикона, но придает им специфическое значение. Силой воображения он создает свой странный мир. В этом мире предметы быта и приметы города приобретают другое измерение. «Ты помнишь, грешная душа, соборный дух троллейбуса?/ Ты помнишь, Я тебя давил, и ты ответил Мне», – звучит голос Судии на стогнах Ленинграда. И от звука этого голоса вздрагиваешь, как от ночного кошмара.

Здесь, в перевернутой мироновской вселенной, и появляется сектантский дискурс: «Поселился во мне жилец:/ полу-ангел, полу-самец –/ образ муки и назиданья». В радениях хлыстов, в плясках скопцов и в других религиозных практиках поэт распознает близкий ему опыт бегства от казенщины и прорыва в иные сферы.

Эрос становится той точкой, которая позволяет ощутить вкус Жизни. Не текущей повседневности, а того, что в ней спрятано.

И родятся вполне себе сектантские по духу стихи. К ним можно отнести хотя бы такие строчки: «греховодит Жена, и всю ночь, и всю жизнь напролет/ ни себя, ни других не жалеет – хранит – не дает». То есть грех женщины, по Миронову, в целомудрии.

В стихотворении «Жалоба старца на пути» (1978) изуверский мир с его перевернутой моралью заявляет о себе во весь голос. Старец называет верховное божество «Свет-Господь-Сам-Блуд». Он живет с молодой девушкой – «друженькой и невестою». Трое разбойников насилуют «доченьку», и та сходит с ума, пляшет «на посмешище муринам» (то есть «нечистым»). И старец, плача, собирается пойти «к Монастырь-горе/ В церковь к старцу-решителю./ Пусть велят оскопить меня –/ Развяжи, скажу, доченьку». Конечно, дистанция между старцем и автором велика. Но при этом поэт не скрывает, что любуется своим персонажем.

Любуется он им и в стихотворении «Сказ о женах скоморошьих», напечатанном в самиздатском журнале «Часы». У юродивого две жены: воздержание и девство – говорящие имена. Впрочем, жены, как выясняется чуть позже, ходят на панель. Герой ведет аскетическую жизнь. Но эта аскетика особого рода: «Скоморох с ноги снимает/ Сапожок и, опрокинув,/ Выливает литру крови./ (В тех сапожках скоморошьих/ Есть веселые гвоздочки –/ Те, которыми когда-то/ Жениха приколотили:/ Потому и вышли девы/ За злодея-скомороха)».

Другой персонаж мироновских текстов проявляет чудеса героизма. В стихотворении «Во рву» изображен старообрядец, страдающий за правду: «Сидел я во рву одинешенек,/ Раб Божий, несмысленный грешничек,/ Антихристами осмеянный/ Едино за веру правую,/ За Тройцу, за Воеводицу,/ Предстательницу престольную./ А гадики грызли уды мои,/ Скажу я, и даже – тайные./ Она пришла, милая,/ Мурашей в паху раздавила и/ Шубу соболью дала». Если убрать эпатажную акцентировку «и даже тайные», стихи вполне тянут на героическое повествование.

Поэт купается в атмосфере утрированного эроса. Он говорит о нем, когда обращается к политике: «Богоневеста, ложесна разверзла Россия –/ тихая Руфь, она ждет своего жениха,/ мужа Европы, чтобы, обняв, обезглавить». Или когда делает пейзажные зарисовки: «От осеннего блуда, от простой и слепой пятерицы/ разоряется время и осень, и семя, и сени».

Эротическая ненормальность манит поэта. И не только его. Что, впрочем, говорит скорее о целомудрии культурного подполья, чем о разврате. Секс как таковой сублимируется в сексуальные фантазии и превращается в стихи. Стихи, в которых геометрия лирического «Я» сильно разнится с внутренним устройством нормального человека.

Для поэта существует только сновидческая, бредовая и сакральная реальность. И этим он отличается, как пишет литературный критик Анпилов, от Елены Шварц, которая не забывает и о первой, земной реальности.

***

В депрессивном мире Шварц поражает атмосфера панэротизма. Любовник для поэтессы всего лишь «игрушка, гуттаперчевая синяя лягушка». Настоящий любовник – Бог. Он хозяин всякой плоти, и Он ее мнет, как горшечник глину. Поэтесса то отдается Ему, то убегает за край света.

Бог – страшный любовник. Шварц одновременно верит и не верит Ему. Она пытается посредством шутки уйти от действительного обращения к Нему и пишет тексты от лица спички, водки, то есть юродствует. Но при этом боится. И этот страх переиначивает все понятия, мешает свободному движению вперед и вверх. Он материализуется то в виде молитвы, которая «прорастает сквозь череп рогами», то в виде синтагмы «Благодать ужасна».

Эта перелицовка всего и вся, уход в область необычных видений и сновидений роднит Шварц с гностиками первых веков христианства, чьи построения включали злого Демиурга и «носителя тайного знания» Иисуса Христа. Шварц далека от практики новых религиозных движений, но в каких-то интуициях приближается к ним, особенно когда речь заходит о любви. В ее желании отдаться эротическому напору проскальзывают нотки хлыстовства, в ее боязни секса – одержимость скопца. Там, где она смиряет страсти (к примеру, в стихотворении «Ткань сердца расстелю Спасителю под ноги»), поэтесса вполне ортодоксальна. Там же, где волны телодвижений бьют через край, на горизонте маячит сектантство.

***

Скопцы, хлысты, трясуны, духоборы… Названия этих сект приходят на ум, когда читаешь опусы Игоря Бурихина. И все-таки поэт генетически связан не с ними.

Да, можно согласиться с Владимиром Марамзиным, который пишет о том, что автор «желает пересоздать культуру наново, в ее же русле, купаясь в ее же эстетике». Бурихин весь из Серебряного века. Аллюзии к Блоку, Сологубу, Кузмину встречаются как золото в богатой россыпи. С учением Мережковского связано понимание поэтом современности как столетия «призывания ЭОНА ДУХА СВЯТОГО». Многочисленные отсылки к Библии идут в контексте карнавальной речи, не ограниченной каноническими нормами.

Бурихинская речь, с ее неувязками, парадоксами, аллюзиями и абсурдом, похожа на пение-речитатив какого-нибудь участника дионисийских празднеств, не очень отдающего себе отчет в том, что он говорит и куда идет. Хотя каким-то краем сознания, я думаю, все участники древних торжеств знали и что они произносят, и куда направляются. Стихи помогают герою оставаться в опьяненной толпе. Лавровые венки, виноградные кисти, пляски полураздетых людей… И слова – то пустота, то пена на губах, а то прозрение, всполох хтонических глубин…

Дионисийская радость питается у поэта непреображенным эросом. Духовное и сексуальное сближаются в отдельных текстах до степени неразличимости. Возьмем, например, стихотворение «Соседку в шубу заправлять…», связанное с новогодними гуляниями, точнее, с проводами Старого Нового года. Краски мерцают, предметы выписаны приблизительно, отдельными мазками. Но тем не менее мы видим праздничный стол, живую елку. Появляются знакомые, видимо, уже поддатые: «И гости из лесу близки/ на эротическом подъеме». Вот возникает героиня: «И ты, теснима, – эко ведь –/ в свой царский угол голосами,/ стоишь, как девочка-медведь/ с уклончивыми склянь глазами…» Секулярное пространство незаметно перетекает в сакральное. Оказывается, это время святок. Дева рождает Младенца: звучит вариация молитвы «Честнейшую херувим»: маловер «на всяком слове славит Родшую/ без всяческих сравнений». Святитель Николай, который, как известно, в СССР превратился в Деда Мороза, провоцирует Бурихина на строчку «Не деспота не исполай!». С одной стороны, эта фраза – еще одна отсылка к литургической практике. Но смысл плавает. Церковное выражение «Испола эти деспота» с греческого переводится как «на многие лета господин». У Бурихина «деспота» связано с русским «деспотом». А «исполать» – со словом «хвала», хотя здесь возможны и другие толкования.

Важно, что при помощи подобной игры присутствие сакрального становится более явным. И на этом пике происходит слом: Николай оказывается новым ухажером героини (в каких она с ним реальных отношениях, мы сказать не можем). Поэтому: «А твой последний Николай/ уже проглядывает в святцах». Верх и низ не перевернулись, не поменяли свои места, но оказались в сомнительной близости.

Бессмысленно вычленять в бурихинских текстах именно сектантство: оно всюду и нигде. Многие тексты поэта, если брать чисто смысловой план, не рвут с ортодоксией. Но разгульная интонация, избыточная, местами совсем невразумительная речь не дают стихам быть просто произведением: они и танец, и акция, и скольжение раскрепощенной твари в бездонный провал.

Можно привести немало отрывков, где поет спрятанный в звездах Эрос. Взять хотя бы такие строки: «Это тело принадлежало другому./ Как земля, по которой ходим./ Это я сказал о себе./ Ревность замыкается в сердце./ <…> Ангельской тебе речи/ прямо душою лакая./ Ты выбегаешь к Нему навстречу/ из бедер, маленькая!»

Можно привести также молитву своими словами, где дышит свобода на грани безумия: «Господи что за звук/ да среди бледна дня/ в зубы ему глядит/ бедствующий мой ум/ <…> ежели Ты хочешь чтоб я/ был у Тебя верный свидетель/ как поползет китай/ из манихейских недр/ ежели Ты хочешь чтоб я/ употребил мой век/ в этой Твоей россии/ силу Ты мне святости дай!»

Читатель вовсе не обязан следовать за Бурихиным в дали, где открываются тайны. Или повторять слова его молитв. Стихи поэта легко читаются по диагонали: это не космос Блока, в который можно провалиться. Они – всего лишь пируэты, отсылающие нас к структурам сознания, канувшего в Лету и воссозданного автором.

***

К заметным фигурам спиритуальной лирики Виктор Кривулин, одна из ключевых фигур самиздата, причисляет Петра Чейгина, в творчестве которого отчетливы пантеистические ноты: «И я воскрес./ В который раз, весной./ Слова еще не обернулись эхом./ Поставил крест/ И за речной стеной/ Услышал птиц/ И рассказал об этом». Крест у поэта нехристианский: «Вы из креста возьмите/ клубок ужей и домотканых стрел». Критик Роман Скиф связывает язычество автора, его близость к тайнам рыб и языку сов и стрекоз с ижорской кровью, которая течет в его жилах.

Ижора – давно христианизированный народ, растворившийся в русском море. Море выносит порой на берег связанные с культом предметы. В стихах Чейгина встречаются христианские мотивы, но в контексте фантасмагорий и фантазий, двоеверия: «Милосердное Солнце, небесное око,/ подставное лицо недотроги Творца».

Поэт не хочет быть ортодоксальным, и стихи, ложащиеся в православный текст русской литературы, скорее возникают вопреки его желанию. К ним можно отнести связанное с сюжетом Апокалипсиса стихотворение «Когда мигнет последний день…».

В большинстве произведений, где возникает религиозная тема, традиционное христианство соседствует с нетрадиционным. И оргия врывается в стих: «Вылечи, Господи. Вылей глаза, развали…/ Вылечи, Господи. Нежный огонь в небесах/ я разумею, но дай мне остаться с Тобою/ облаком бешеным, ниткой, пчелой, пристяжною./ Только не Словом – Смерть приходила в слезах». Парадокс неожиданно оборачивается жестом в сторону сектантства: «Нищий, голубю подай!/ Разменяй ломоть в ладони!.. Выйдешь в поле – холод разом/ и стрелецкая Луна».

Автор в духе Серебряного века обращается к богоискательству. В поэтической молитве «Отче мой, непритворный…» он говорит о своем «ленном праве» – «неоглядной вере во слово». Завершается молитва просьбой ниспослать «свободную силу любви/ вне закона». Знакомое стремление.

***

По сравнению с Чейгиным у другого ленинградца – Василия Филиппова – «сектантских» текстов немного. Искривленный духовный космос его не влечет. Наоборот, он ищет стабильного, прочного и твердого. Отчасти потому, что нестабильность – его судьба. Психическая болезнь не просто мешает, она не дает жить. И, преодолевая ее, поэт нащупывает в реальности, прежде всего в реальности внутреннего опыта, точки устойчивости, равновесия, спокойствия.

Когда же здоровье хотя бы чуть-чуть возвращается, он может позволить себе высказаться, например, так: «Ангел мой – Хранитель тащит меня, как морковь,/ К свету,/ А я хочу во тьму без ответа./ За окном темнеет./ Дети пьют из девушек кровь,/ И Девы со мной нету».

Или так: «Помню во сне о предсуществованье./ С прошлой жизнью расставанье./ Вот я бегу вдоль путей трамвайных/ Мимо Обводного канала./ Ангел сидит в затылке./ Заплетаются ноги трупа пылко».

Или, наконец, так: «Церковь деревянная,/ Служба окаянная/ И священник, Иероним, лев/ Читает проповедь/ В церкви-Акрополе/ Перед ареопагом,/ Где судьи наги./ Прожжена моя бумага/ В ГУЛАГе».

Но все эти смысловые сдвиги ради переодевания духовного космоса достаточно рационалистичны. В стихах Филиппова нет неистовства хлыстовства и хоровода скопцов. Жесты в сторону русского сектантства скорее можно объяснить литературным окружением, нежели внутренней потребностью. О чем свидетельствуют некоторые строки вроде: «Просветляется разум под стихами Елены Шварц…/ Жил и я в монастыре,/ И Лавиния-Маргарита летала на помеле».

***

Болезнь и сектантский космос возникают также в стихах Евгения Хорвата. Поэт занимался богоискательством на путях распадающейся жизни. Как пишет Данила Давыдов, он пошел по пути превращения самого себя в эстетический факт, в литературный миф – и саморазрушение, безумие, самоубийство, как это ни страшно, предстают необходимыми элементами подобной операции.

Религиозный мир Хорвата соткан из парадоксов и кривых зеркал. Христианская весть о жизни после смерти извращается: «Царствие Небесное – покойникам;/ нам – внутри нас». Никакого преображения нет. Все происходит в пространстве антропологической катастрофы – неизбежного движения к смерти.

Христианские образы Хорвата неотделимы от фантазий и бреда: «Смертный, что родится во плоти и крови –/ яко до рождения уже причащен –/ в страхе принимающе Святыни Твои/ будет в них по смерти воплощен, помещен». Вторая строка связана с учением Оригена о предсуществовании душ (иначе как человек может до рождения причаститься?). Церковь это учение отвергла.

***

Сектантские мотивы в андеграунде возникают, как мы видим, на путях богоискательства и распада. Но помимо духовной реальности они связаны с поэтической игрой.

Большую роль игре отводит Евгений Сабуров. Поэт стоит внутри церковной ограды. И игра с духовностью у него часто неотделима от православного космоса. Но порой она выходит за его канонические рамки. И страшный мир в виде инфернальных видений дает о себе знать. Эти видения необязательно внешне ужасны. Они могут быть светлы (как известно, многие религиозные движения играют с идеей света), но они страшны по сути: «Я вышел в край, где ангелы крутились/ и тот священник с животом огромным/ невыносимым пламенем лучился».

Бывает и так, что Сабуров смотрит на духовные пути как бы со стороны и улыбается причудам сектантства. Сексуальная тема, так ярко прописанная у Миронова и Шварц, освещается им в легком ироническим ключе: «Широка и неприступна/ православная страна,/ Иоанн-пресвитер мудро/ скажет, кто кому жена,/ на гобое, на фаготе/ забезумствуют хлысты,/ мы, построенные в роты/ одесную на излете,/ понесем свои кресты».

Сабуров, как и другие поэты, не демонизирует сектантство. Но особенно в него и не вглядывается. Только вот так иногда смеется. Точнее сказать, улыбается.

Лучи сектантства пронизывают космос «второй культуры». Отчасти они связаны с играми культурного подполья, отчасти находят свое основание в особенностях духовного опыта андеграунда, который ограничивался первоопытом. Под первоопытом понимается встреча человека с горним на интуитивном уровне. Эту интуицию вечности в разных социокультурных ситуациях можно повернуть в сторону ислама, иудаизма, буддизма. В СССР в силу известных исторических причин опыт встречи был развернут в сторону христианства.

Но до канонического православия поэты редко когда доходили, ограничиваясь фантазиями, в которых иногда звучали и сектантские мотивы. Нельзя сказать, что на ниве сектантства появились какие-то шедевры. Но некоторые произведения, затрагивающие нетрадиционную духовность, достойны читательского внимания.   


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


Я лампу гашу на столе

Я лампу гашу на столе

Нина Краснова

К 75-летию со дня рождения поэтессы Татьяны Бек

0
1179
Перезагрузка в чистилище

Перезагрузка в чистилище

Алексей Белов

Сочетая несочетаемое, или Мостик между древним миром и современностью

0
501
Попугай

Попугай

Евгения Симакова

Рассказ про исполнение желаний

0
411
Одинокий звездный путь

Одинокий звездный путь

Дана Курская

Виктор Слипенчук в образах своих героев находит общую мировую душу

0
371

Другие новости