Из всех дорог Войнович выбирал самую трудную и рисковую. Фото Григория Тамбулова (НГ-фото)
Что меня интересует, так это точка схода мемуарного аналитизма с художественным. Мне ли не знать, что все жанры хороши, кроме скучного – работаю в самых разных, осваивая на старости лет новые. Вот только стихов не пишу – к счастью для читателя и к моему великому сейчас сожалению. А то бы разразился стиховой эпитафией на смерть Владимира Войновича – в адекват его поэтическому дару. Говорю о его ритмичной красочной метафорической прозе, хотя начинал он именно со стихов, а один стал гимном космонавтов:
Я верю, друзья, караваны ракет
Помчат нас вперед от звезды до звезды.
На пыльных тропинках далеких планет
Останутся наши следы…
Самое поразительное в этой песне, что речь в ней не об открытиях и достижениях, но о следах, которые человек оставляет после себя. Вот что я пытаюсь выяснить – какой след оставил Владимир Войнович на близкой нам планете по имени русская литература. Нет, не о писателе, о котором сказано достаточно и без меня, но и мною тоже, а о человеке по жизни и в литературе. Об этом я тоже писал, а теперь, увы, посмертно.
По порядку.
Как недолгий житель аэропортовского Розового гетто, я применил оба метода – мемуарный и прозаический – к своим соседям, как и я, писателям. С одними я тесно и коротко дружил, с другими знаком был шапочно и только раскланивался при уличных встречах либо в писательской клинике. С Фазилем Искандером отношения завязались, когда я еще был в Питере, а уж после переезда в Москву мы с ним виделись чуть не ежедневно, прогуливаясь вдвоем, а иногда втроем с Леной Клепиковой в Тимирязевском парке либо заходя в гости друг к дружке – жили окно в окно, между нами 10 минут хода.
С Войновичем сблизились на диссидентской волне, хотя оба-два были не профи-диссентерами, а поневоле: Володя со стажем, а я дебютант, чтобы не сказать двусмысленно «новичок», когда стало невмоготу и мы с Леной, успешные литераторы, порвали с официозом, образовав независимое информационное агентство «Соловьев-Клепикова-пресс». Чему Войнович всячески способствовал, поддержав идею с самого начала и сведя нас с инкорами. Не совсем, мне казалось, бескорыстно: не только по причине, что их полку прибыло, но еще и потому, что мы неожиданно для всех, и для себя в первую очередь, оказались на передовой и служили каким-никаким заслоном для бывалых протестантов: у гэбухи на всех просто не хватало рук. Когда мы с Володей обнаруживали топтуна, то гадали, чей он.
Его дом стал штаб-квартирой диссидентствующих литераторов. К слову, в доме Войновичей я познакомился с Таней Бек, с которой очень сблизился. Таня близко дружила с Войновичем в его опальный период – и до самого своего конца: разговаривала с ним за несколько часов до вынужденного самоубийства, он пытался успокоить ее, да и в некрологе написал, что «нелепо, ведь на самом деле не было по-настоящему серьезной причины». Таня думала иначе, и у Войновича, чья старческая короста была по возрасту потолще моей, осталось тем не менее чувство вины: «Прощай, Танечка, и прости». Оля, его дочь, позвонила ему из Германии и сказала, что этого не случилось бы, будь жива мама (жена Войновича). Не знаю.
Заочно, опосредованно мы с Войновичем были знакомы давно – через Камила Икрамова, с которым я подружился и полюбил в Коктебеле, а Войнович, Искандер, Чухонцев числились у него в литературных учениках, хотя и превзошли своего гуру в литературных достижениях и славе. Зато чисто человечески Камил Икрамов, испытавший все невзгоды сталинской эпохи на своей шкуре (отец расстрелян, мать погибла в лагере, а сам провел юность и молодость в лагерях и ссылке) был самым удивительным из них – редкостной доброты и альтруизма человек, почему и не реализовал свой литературный потенциал, не состоялся как крупный писатель – не хватило творческого эгоизма. Я упивался его устными лагерными байками – может быть, лучший рассказчик в моей жизни, а Войнович и Искандер, каждый порознь, говорили мне, что Камил уже не тот, по моей молодости я не застал его в золотую пору. А порознь – потому что их союз уже распался, когда Ирина, жена Камила, ушла к Войновичу.
Вот об этом я и написал, пусть не один в один, прозой: «Сердца четырех. Эскиз романа». Точнее сказать, что покойный к тому времени Камил Икрамов и живые Войнович, Искандер и Чухонцев послужили прототипами моих героев. Этот мой эскизный роман широко печатался – сначала в многотиражном журнале Артема Боровика «Детектив и политика», потом в моих книгах. Последний раз в моем мемуарно-аналитическом пятикнижии «Памяти живых и мертвых» в один ряд с «чистыми» воспоминаниями. Не знаю как Чухонцев, но Искандер и Войнович отнеслись к моей прозе, в сюжет которой вплетена их история, снисходительно: Фазиль сдержанно – «имеешь право», Володя – с интересом и симпатией. Было это уже во время одной из моих побывок на родину в начале 90-х. Мемуары я стал сочинять позднее, но опять-таки при жизни моих друзей и знакомцев на правах их младшего современника.
Теперь я понимаю, почему мой метод был близок Войновичу. Виртуозный мастер политической и литературной пародии, Войнович узнаваемо изобразил Солженицына под именем Карнавалова в своей блестящей футуристской дистопии «Москва 2042». Ну как Достоевский в «Бесах» Тургенева – Кармазинова. У меня, правда, по-другому: если я применяю пародийный прием, то не в сатирических целях. Все герои того моего эскизного романа очерчены сочувственно, на сопереживательном уровне. Мне близок исторический принцип Тынянова: «Там, где кончается документ, там я начинаю». Применительно к прозе о современности: там, где пасует моя память, я доверяюсь интуиции. Сверяя два моих образа Войновича, под настоящим именем и под псевдонимом, решительно отдаю предпочтение последнему. Не вымысел, а домысел. Лот художества берет глубже. Из всех героев той моей прозы самый счастливый – который списан с Войновича. Я это понял на инстинктивном уровне, а сейчас попытаюсь объяснить, почему считаю Владимира Войновича счастливейшим человеком, несмотря на драматические перипетии его жизни. Есть, однако, нечто более важное, чем наша жизнь, – судьба. А она зависит не только от расположения звезд на небе – я не детерминист и не фаталист, – но от нашего выбора. Ну да, витязь на распутье. Хотя, конечно, бывают обстоятельства, когда от человека не зависит ничего: смерть, например, или деспотия. Да, уравниваю. Но мы-то жили тогда в сравнительно вегетарианские времена.
Из всех дорог Войнович выбирал самую трудную и рисковую. Все познается в сравнении. Взять хотя бы две параллельные истории, описанные мною означенной прозой и мемуарно: «Чонкин» и «Сандро из Чегема». На обе эти вещи «Новый мир» заключил с Искандером и Войновичем договоры в хрущевские оттепельные времена, а написаны и представлены в журнал они были в брежневские времена, в самое их начало, еще не жестоковыйное, но с очевидным откатом от либерализма, который был объявлен волюнтаризмом (наравне с другими начинаниями Хрущева). Короче, друзьям-писателям от ворот поворот.
Скажу сразу же: как читатель и критик, ставлю opus magnum Искандера выше opus magnum Войновича – достаточно сравнить сталинские главы у обоих, хотя не только. Однако это эссе пишет не литературовед Владимир Соловьев, а Владимир Соловьев – бихевиорист. Опять-таки не в хвалу и не в хулу: Фазиль пошел на компромисс, чтобы напечатать в «Новом мире» свое изуродованное, кастрированное детище, а Войнович опубликовал свое любимое детище за бугром в изначальном, без единой помарки виде. Казалось бы, Войновичу хуже – на него обрушились все громы и молнии крепнущего в маразме режима. На самом деле хуже некуда было Искандеру: «Самая, на мой взгляд, зрелая вещь «Житие Сандро Чегемского», которую собираются в чудовищно обрезанном виде давать в «Н.м.», – писал мне Фазиль в канун публикации из Москвы в Ленинград. – Здорово мне все это портит кровь, потому что много вложил в нее, а пока идти на скандал (довольно крупный, учитывая полученные деньги, рекламу и т.д.) не решаюсь. Авось цензура дотопчет, может, и решусь... Посмотрим».
Цензура дотоптала, «Сандро» вышел в урезанном, искалеченном виде – без великолепной главы «Пиры Валтасара» (лучший, на мой взгляд, образ Сталина в мировой литературе), а Фазиль так и не решился. Он болезненно переживал и то, что сделали с его эпическим романом, а еще больше – что сам позволил редакторам и цензуре себя оскопить. Пошел на компромисс, в то время как его товарищи по перу, среди них его frenemy Войнович, шли на разрыв с официальной литературой. Литературная драма сублимировалась в семейную, и то, что Фазиль с ней худо-бедно справился и обуздал себя, говорит не только о его мужестве, но и о высоком моральном духе. Однако это его сломило как человека. По Слуцкому, «то, что гнуло старух, – стариков ломало». Сломанный Фазиль прожил оставшуюся жизнь глубоко несчастным человеком. Обратная история произошла с Войновичем, который выпрямился во весь свой небольшой рост под чудовищным прессом государства, несмотря на смертельные опасности и тяжелые потери – слежка, исключение из писательского союза, табу на публикации, подозрительная одновременная смерть родителей Ирины Войнович и вишенкой на торте отравление самого Войновича психотропом – хорошо еще не полонием и не «Новичком»! В качестве эпилога – высылка из страны. Может, во спасение.
Так закаляется сталь. Сумма поступков создает линию поведения: modus operandi. Преодолевая и преодолев страх, Войнович стал счастливым человеком. То, о чем во «Владычном суде» писал Лесков: «Говорят: «Чем люди оказываются во время испуга, то они действительно и есть», – испуг – это промежуток между навыками человека, и в этом промежутке можно видеть натуру, какою она есть». Владимир Войнович прошел проверку страхом и вышел победителем – рыцарем без страха и упрека.
В конце концов страх подменяет собой человека. Я так и назвал автора «Трех евреев»: Владимир Исаакович Страх (новое риполовское издание грядет этой осенью). Фазиля я любил, а Войновичем восхищался. Я брал у него уроки мужества. За что по гроб жизни ему благодарен.
Нью-Йорк
комментарии(0)