Странная, однако же, вещь - жизнь наша! Непреодолимо странная - странная от первых беззаботных дней ее начала до самой гробовой доски, как говорится... Сплошной, по сути, чуднoй случай, опровергающий ежечасно наши упования и предположения едва ли не напрочь и тут же, в следующее мгновение, порождающий в нас новые, ничуть не более основательные... Как изложить в причудливом хитросплетении лиц, встреч, событий и прочих наполняющих жизнь крупиц ее потайную механику, ее камень, ее таинственный знаменатель, незаметно сводящий вавилонский хаос наших личных обстоятельств в осмысленную совокупность, влекущую, в дальнем конце концов, неспешную историю народов и царств, каковая, по мнению мужей ученых и заслуженных, имеет уже несомненный предмет и метод. С чем соотнести ее, чертову механику эту? Чему уподобляема она, коли и в самом деле возникнет нужда чему-либо ее уподобить? Богатому фламандскому натюрморту, сочащемуся лимонным соком? Нет... Портрету Рембрандтовой кисти, уводящему созерцающего во глубину исполненного таинственным смыслом полумрака? Тоже нет. Чему же тогда? Скорее уж, коли на то пошло, изделию восточному, впитавшему в свою глиняную плоть тепло и мудрость неведомых нам рук иной, более древней, чем мы, расы. Ведь что пленяет нас при первом, поверхностном взгляде на таковое изделие - конечно же, необычайность его, не правда ли? Ан, присмотревшись затем, сощурив приблизившийся глаз и задумавшись, начинаем мы понимать, чему обязаны этой необычайностью. Мы видим орнамент, опутывающий все орнамент - череду неизменно повторяющихся, однако простых в сущности своей деталей: какие-то черточки, завиточки, веточки или цветочки - бог знает, что там еще будет, в этом орнаменте, не важно это. Бессмысленны и случайны их начертания, непритязателен их вид, едва ли понятно, что связывает их между собой - до той поры, покуда не прояснено для нас главное: того орнамента шаг и период. И вмиг все встанет на место - и вновь изумлены мы, но изумлены иначе: едва ли не радостно нам теперь, ибо внимаем мы в полной мере воплощению дарования, ниспосланного творцом в чьи-то неведомые нам руки...
Право, не об этих ли философических субстанциях думал Петр Ильич Кириенко, подымаясь вслед за милой Камелией по чуть продавленным, отдающим при каждом шаге легким сосновым скрипом ступенькам на второй этаж "Герата" - туда, где в означенном заведении располагались комнаты? Не иначе как старался он в ту минуту постичь ход орнамента судьбы своей, простегивающего властной дугой последнее прожитое им, Петром Ильичом, десятилетие, - орнамента, пославшего ему теперь, в этом донельзя странном месте на задворках чужого совсем города встречу с женщиной, незначащим прикосновением прошедшей когда-то через его жизнь, женщиной, о которой он не только не думал, но даже и не вспоминал все эти годы.
Несомненно, это была Анфиска. Повзрослевшая теперь на десять лет, та самая нескладная деревенская девочка с испуганным личиком. Жившая, по непонятной прихоти Елизаветы Васильевны Кириенко, при подгорненском доме в качестве единственной служанки и выполнявшая изо дня в день работу, которой бы хватило вполне для двух здоровых баб. Собственно, с найма на подобающих условиях этих двух новых служанок и начали молодые Кириенки самостоятельную жизнь в Подгорном - тринадцатилетнюю Анфиску по такому случаю решено было "вернуть родственному попечению". Супруги постановили это единогласно - дабы в собственном своем доме покончить навсегда с последним "пережитком средневекового крепостничества". Петр Ильич рассчитал девочку по конец текущего месяца, добавил сверх того еще тридцать рублей ассигнациями и, сказав какие-то слова, на прощание неловко поцеловал в щеку. Кажется, пару лет спустя он случайно справился у кого-то о ее судьбе и, услышав, что Анфиска вроде как вышла замуж, вновь забыл о ней - как думалось, навсегда. И вот теперь эта самая Анфиска, выросшая и набравшая стать, назвавшись каким-то вымышленным, нелепым именем, подымается вместе с ним по темной лестнице заштатного борделя, чтобы сдать ему, Петру Ильичу Кириенко, свою любовь в аренду на два часа.
"Она ведь это, точно она, Анфиска, - с каждой ступенькой лестницы Петр Ильич чувствовал себя все более и более обескураженным. - Даже и сомнений никаких нет вовсе - эти глаза, крылья носа, эти уголки рта чуть вверх... черты лица ведь не меняются с возрастом..." Он попробовал представить себе, как годы преобразуют внешность, но не смог. "Как же она попала сюда, в конце концов... и почему не показала, что знала меня прежде... хотя, как бы она показала - это ведь невозможно при подобных обстоятельствах... но ведь она признала меня, не могла не признать - едва ли я так сильно переменился за эти годы... уж не сильнее, чем она, в любом случае... я ведь мужчина и старше... и потом... ч-черт, а коли и вправду не признала?.. или вообще не она?.. что, если бы не она?.. ну, да в самом деле - какая, ей-богу, разница: какая мне должна быть разница, я что... я не для этого сюда же... и вообще... почему я думаю об этом, сокрушаюсь даже как будто... просто интересно или что?" Петр Ильич почувствовал вдруг прилив какой-то мрачной и вместе с тем упоительной решимости - словно бы он вот-вот должен был прыгнуть куда-то или скатиться с горы. "Ну и ладно... так любопытнее даже... чем не развлечение, в конце концов... после дня с этими губернскими удавами... вполне, можно сказать, заслуженное развлечение, да..." Обуреваемый сонмом подобных размышлений, он будто бы в тумане двигался вслед за девушкой, покорно переставляя ноги, - так, в полумраке и не произнося ни слова, они поднялись вместе на второй этаж, свернули направо в коридор и, пройдя его наполовину, остановились возле какой-то двери.
- А вот и моя комнатка... пожалуйте...
Скрипнула дверь, распахнулась. Анфиса шагнула вперед и, взяв Петра Ильича за руку, увлекла его следом.
- Вот... не правда ли, здесь мило?.. Мадам такая заботливая - требует, чтобы девушки себя содержали в лучших фасонах...
Шаг в натопленное, ленивое царство - душные, дешевые, задернутые наглухо гардины, умывальник, кровать. На кровати рядом с подушкой - потрепанная куколка.
- Не желаете ли еще вина?.. Коли хотите - я спущусь в буфет...
Свет лампы, поставленной на венский стул, падал, чуть дрожа. Поправив фитиль, Анфиса зажгла вторую, прикрепленную к стене возле умывальника - тени, до того момента легкие и как бы регулярные, теперь сгущаясь, смешивались между собой, образовывая в пересечениях причудливые, похожие на паруса, синие пятна. Петр Ильич упал на единственный, оставшийся свободным стул и, расставив ноги, тяжело облокотился на спинку. Какими-то детски-непонимающими глазами он глядел, как девушка споласкивает над латунным тазом лицо, вытирает его двумя быстрыми прикосновениями вышитого полотенца, затем вновь оборачивается к нему, делает шаг вперед и, распустив вдруг волосы мгновенным, едва уловимым движением руки, улыбается чуть смущенно и в то же время ободряюще:
- Хотите, чтобы я сама... или вы...
Он кивает как-то невнятно, он видит, как Анфиска расстегивает что-то, затем видит ее левую кисть, в угловатом свете керосинки - словно бы вырезанную из дерева, затем - по-детски узкое плечико, чуть выпирающее покатой ступенькой ключицы, затем уже - правую грудь, беззащитной шишечкой соска словно бы перекликающуюся с чувственным обводом губ девушки - и уже в следующую минуту Петр Ильич Кириенко апрельским голодным шмелем впивается в эти губы...
...И всегда загадка - наигранное ли это, фальшивое, извлеченное из ветхого арсенала затасканных принадлежностей позорной среди людей профессии - или, напротив, донельзя нечаянное, всякий раз с чарующей материнской щедростью даруемое нам через женщину утолительницей-природой, спасительно-нелюбопытной до нравственных оснований поступков наших... Эти успокаивающие, тонкие, почти бесплотные прикосновения сухих губ, эти полузакрытые глаза, этот шелком скользящий, извивчато-каштановый поток волос, в котором пальцы тонут и от запаха которого вновь и вновь перехватывает дыхание... как бы ленивые, утомленные движения - лишь заключающий, робкий отблеск недавних содроганий в жару утоления страсти - словно бы эхом каким-то или сладостным отголоском... Это похоже на смерть или на новое рождение - когда слова, умирая, обращаются вспять, распадаясь сперва на слоги, затем на звуки и после уже рассыпаясь в ворох воспаленного дыхания, исчезающего в молчании небытия. Молчание радости. Радость молчания - мгновения, минуты, вечность... Медленно, будто исподволь, звуки являются затем вновь - неохотно и робко складываясь в слова, словно бы в устах ребенка. И не подняться самим из этой пронизанной негой топи. И нужно что-то внешнее - какой-нибудь шорох или стук или чтобы начала, к примеру, вдруг нещадно коптить керосиновая лампа...
И в самом деле, оставленная на стуле лампа вдруг изрядно убавив свет, пустила вверх тонкую карусель копоти. Заметив это, Анфиса протянула руку, чтобы поправить фитиль, однако, не достав до зубчатого колесика, вынуждена была спустить с кровати ноги и сесть. Петр Ильич успел заметить на правой лопатке девушки, почти у самого ее плеча, две небольших размеров родинки - окруженные ожерельцем редких, рыжеватых в проходящем свете волосков, они как-то особенно трогательно оттеняли гладкую белизну ее кожи, не прозрачную восковую и не мраморную, но какую-то живую, подвижную белизну, белизну как бы осеннего спелого яблока, легко и безошибочно распознаваемую даже при недостатке освещения - непреодолимо почему-то хотелось дотронуться до этих родинок легонько, подушечками пальцев, впитывая короткое дыхание поверхности тела, провести, едва касаясь ладонью, от них вправо, вниз, по покатой впадинке позвоночного столба...
- Вы уж не выдавайте меня, Петр Ильич, родненький... не губите... а то мадам лютовать станет... коли услышит, что вы мое взаправдашнее имя знаете, скажет, мол, для заведения ущерб... она добрая к девушкам, вы не подумайте, но порядка придерживается завсегда...
Кириенко нащупал за спиной подушку и, облокотившись на нее и подобрав по-турецки ноги, сел.
- Ведь ты же, Анфиса... - мысли его брели путанно и тягуче, цепляясь и возвращаясь то и дело назад, - почему ж ты деревню... оставила...
Девушка сидела теперь против Петра Ильича на кровати, обхватив руками колени, - Кириенко увидел, как на миг, едва заметно, будто бы дрогнула ее правая щека, прежде чем на лице воцарилась та вульгарная, знакомая едва ли не каждому российскому обывателю, непроницаемо-виноватая улыбка, которой наши тридцатипятилетние мещанки награждают обычно чей-нибудь досужий интерес к их семейным обстоятельствам.
- Так ведь как же, барин... никто не держал, поди... вот и стронулась с места, можно сказать...
- Как так - никто?.. А родня? А муж?.. Ты ведь замуж была выдана, я слыхал...
- То набрехали вам, барин... уж не знаю, кто - а набрехали, видать: сроду замуж не хаживала... уж поверьте - а не хаживала...
Она чуть визгливо хихикнула.
- Пусть так... но ведь родня-то у тебя есть... ведь не станешь же ты утверждать... - Кириенко сделал паузу, - не будешь же ты говорить, что это они тебя...
Он с трудом подбирал слова почему-то. Анфиса больше не глядела на него, наклонив голову, она рассматривала что-то возле пальчиков на своих ногах.
- Да полно вам, барин... уж уехала, так уехала... теперь, стало быть, не ворочусь... да и не больно-то охота, правду говоря... мы здеся, заботами мадам, как сыр в масле катаемся... что ни месяц, то обновы, а то и чаще даже... а когда бывает, гости что из вещей дарят, мы обратно себе можем брать - мадам завсегда не против тоже... она добрая у нас, заместо матери родной...
Петр Ильич невольно поморщился.
- Ведь ты нарочно говорить мне не хочешь, пожалуй... правду...
Какая-то беспокойная муха словно бы жалила не переставая его мозг.
- Зачем вам все это, барин?.. - Она по-прежнему не подымала головы - Спрашиваете будто квартальный все равно... или я виновата перед вами чем-нибудь?..
Кириенко вновь поморщился; затем, подавшись вперед и протянув руку, осторожно приподнял завесу падающих на глаза Анфисиных волос, откинул их на затылок, открыв лоб девушки, высокий и горячий...
- Господь с тобой, Анфиса... чем ты можешь быть виновата?.. Просто мне надо все это знать, слышишь, надо и все...
<...>
Час спустя шальной извозчик катил их в город, к гостинице "Палас", в которой Кириенко имел обыкновение останавливаться в прошлые свои визиты. Камелию мадам Бондаренко радостно отпустила на пару дней, поскольку сразу видно, когда господин солидный и ни за что не позволит себе обидеть девушку. В "Герате" это считалось большой удачей, и другие девушки, прощаясь, от души поздравляли ее, даже целовали в губки...
Ночь казалась прохладной после жаркого дня, откуда-то вдруг подул забытый, казалось, напрочь ветерок - свежий и бодрящий. Извозчик поднял верх, и тотчас же, словно по команде, они прижались друг к другу - проживший лучшую половину жизни мужчина и молодая женщина, привычная к несчастью, - две тихие души, два маленьких нелепых человечка, потерявшихся среди русских равнин.
А сверху, из черной, непостижимой человеческому рассудку небесной выси, своими равнодушными золотыми глазами глядели на них неподвижные июльские звезды.
Окт. 99 - 24.09.2000