Я РАД, что выступаю в Центре Валентина Дмитриевича Берестова. Я, конечно, знал, что он Валентин Дмитриевич, но никогда его так не называл, поскольку связь у нас с ним была старая, юношеская. Тогда никаких "Дмитриевичей" не бывало, потому что никто в юности в России по имени-отчеству не называл, во всяком случае в наше время.
Познакомился я с Валей Берестовым в литературном объединении "Молодая гвардия" в 1944 году, может, в начале сорок пятого, еще до окончания войны. Что было за объединение? Потом его называли легендарным. Сейчас новое боевое поколение все зарывает и старается решить, что ничего не было или то, что было, - ничего не стоит. А тогда была какая-то мини-оттепель. Еще не оттепель, конечно, это было при жизни Сталина, в конце войны, когда государство делало вид, что у нас такая страна, как все другие, что у нас все в порядке. Тогда было очень много литературных объединений в Москве. В редакции "Комсомольской правды", конечно, и при издательстве "Молодая гвардия". Издательство это помещалось на Новой площади против Политехнического музея, потом оно находилось в одном из подвальных помещений Политехнического музея. Началось литературное объединение в маленькой комнатке в редакции на Новой площади. Туда набивалось человек 20 сначала, и как снежный ком росло. Потом не помещались люди в этой комнатке, и в самом холле не хватало места. Тогда перешли в Политехнический музей. Об этом заведении можно рассказывать много, но мы сейчас не об этом говорим.
И вот однажды в "хольный" период, то есть когда мы были в холле и руководил тогда этим объединением Илья Львович Сельвинский, появился мальчик. Мне тогда было 19 лет, а ему всего 16. Так что он был вроде маленький. И он был - можете верить, можете не верить - но он был намного ниже меня ростом, примерно мне по плечо, очень серьезный, в очках. Оказалось, что Сельвинский его знает, его многие знали по Ташкенту, вообще его знали в литературных кругах, во взрослых. А там, где мы общались, была молодежная литературная жизнь, которая не всегда и не так плотно сообщалась со взрослой. Сельвинский обратил на него внимание. Он прочел стихи, и они мне понравились. Я помню эти стихи, в которых падают семена на снег:
И странно видеть бездыханный,
На снег ложащийся посев.
Для невнимательного взора
Природа севера бедна.
Но разве беден лес, который
Доверил снегу семена?
Я с тех пор их запомнил. Стихи были гармоничны. Они не были детскими стихами. И, кстати говоря, я не считаю, что Берестов был детским поэтом. У него есть много стихов для детей, хорошие стихи. И это творчество я вполне принимаю. Но этим он не ограничивался. Он не был детским поэтом.
И вот чем меня поразил тогда Берестов в свои 16 лет: что его стихи (формулировки эти сегодняшние, а не тогдашние, я тогда не был такой умный), что в них есть форма - начало, конец, то есть акт рождения и выхода, и замыкания, и это к чему-то приводит. Поэзия - это форма. Про форму говорили всегда много, но просто плохо знали, о чем говорят. Форма - это стихотворение. У Вали это было серьезно.
И вот мы разговорились тогда первый раз и очень быстро, пожалуй, сразу поняли друг друга. Чувство взаимопонимания никогда у нас не прекращалось, при всей разнице наших темпераментов, отношения к жизни. Оно было живым у обоих, но разные характеры людей, разное все. Я всегда его ждал, всегда мы с ним разговаривали. И вот однажды он не пришел. Я знал, он говорил, что из загорода приезжает, он жил в школе-интернате для одаренных детей в Горках Ленинских, там его кормили, поили и учили. Учился он, по-моему, сам. И вдруг он исчез. Перед окончанием войны. Перед Победой. Я понять не мог, куда он девался, что с ним такое. Вроде посадить его никто не должен был, ничего такого у него не было в стихах. А вот исчез - и все. И я его потерял из виду.
Я поступил в Литературный институт, у меня всякие пертурбации были, а его все не было. Он исчез из литературной среды. И никто из знакомых его не видел. Не было его. А потом я в ссылку угодил, меня посадили. И вот однажды, когда я уже возвратился из ссылки, я вдруг в открываю "Юность" и вижу - Валентин Берестов. Целая подборка стихов. Читаю. Стихи мне нравятся все. Там было стихотворение:
После дачного сезона
Дачу снять не мудрено.
Мы с тобой молодожены.
Нам бы крышу да окно.
* * *
Паровоз в ночи просвищет,
И почудится сквозь сон,
Что у нас с тобой жилище -
Не жилище, а вагон.
В форточку влетает ветер,
В крышу глухо бьют дожди.
Все на свете, все на свете,
Все на свете - впереди.
Мне сразу как-то оно понравилось. Живое! Хороших стихов, господа, не так много. Гораздо больше стихов, притворяющихся хорошими. А хорошие они почему? Хорошие - они существуют. Мысль тоже существует, если она есть, а если нет, не идет - это не мысль, а что-то другое. Валя был подлинный. У него мысли были подлинные, и стихи у него были подлинные.
И вот однажды за что-то я должен был получить деньги в издательстве "Правда", как сейчас помню. Я стою в очереди в кассу. Впереди меня стоит очень высокий дяденька, который вдруг обернулся ко мне и говорит: "Здравствуй, Эма!". Я смотрю на него, гoвоpю: "Здравствуй!" Я в какой-то степени вежливый. Он говорит: "Ты меня не узнаешь? Я - Валя Берестов". Смотрю, а там на верхотуре действительно Валя. Раньше он был ниже меня, а тут он намного выше. Чтоб на него смотреть, надо голову задирать. Ну я задрал, увидел. Мы обрадовались. Получили деньги. Пошли разговаривать, разговаривать... Приехали к нему в Крюково, я и ночевать там остался. С тех пор наши отношения не прекращались. Мы никогда не расходились, никогда не ссорились. Иногда виделись чаще, иногда реже - в зависимости от обстоятельств. Но всегда друг друга понимали. Это всегда было.
Валя был проникнут духом культуры. Спокойное приятие культуры, жизни, понимание ее границ, радости, которую Господь дал людям в виде жизни. Потому что жизнь - Божий подарок, ее могло бы не быть. У Вали было чувство культуры; система ценностей. В нем было заложено это чувство очень глубоко и очень точно.
Иногда он меня поражал. Вот сегодня все умные насчет прошлого (насчет сегодняшнего шибко умных людей я не встречал). Тогда я все-таки долгое время исповедовал идеалы чистой революции. Я однажды сказал, что я поэт и революционер. Сказал эту глупость, которая не шибко отражала реальность, хотя отражала тенденцию. А он вдруг говорит: "А я - нет. Я не революционер". И вдруг я понял: действительно, а на хрена мне вся эта революция и зачем мне все это нужно. Если бы во мне этого не было, я бы, конечно, ничего не понял. Люди понимают то, что в них есть. Я не говорю о знаниях математических, физических - это изучают и понимают. Но жизненные вещи... Если человек не понимает, что такое любовь, то объяснить ему очень сложно.
Что такое вкус? Что такое понимание? Я сейчас расскажу вам эпизод. Валя влюбился в свою вторую жену, которая умерла, к несчастью, потом. В момент, когда он влюбился, он скрывался от друзей. Но однажды я его обнаружил на Дмитровке, выйдя из метро. Догнал его, заговорили. "Вот я, смотри, какие стихи написал" ,- и прочел мне, ну не знаю, штук пятьдесят стихотворений. Все плохие от первого до последнего. Ни разу больше я от Вали не слышал плохих стихов, тем более в таком количестве. Видно было, что они рождены любовью. И я сказал ему: "Валя, ты же пропускаешь все - саму любовь, саму жизнь". "А, да", - сказал он. И мы заговорили о другом. Недели через две я встретил Валю, и он опять прочел мне все эти стихи. И все они были хорошими. А я ведь ничего не объяснял ему, ну сказал полфразы, и мы не углубляли разговора. Все это, конечно, он и сам понимал. Но в какой-то момент кто-то должен был сказать. И вот стихи стали хорошими, он теперь их печатает, и даже следов нет от тех первоначальных. У Вали чувство стиха, чувство адекватности всегда было.
Валя диссидентом не был. Но однажды он подписал письмо, по-моему, по поводу Синявского. Михалков требовал снять подпись (с Михалковым у него были хорошие отношения и после этого остались), но тем не менее добиться, чтобы Валя снял подпись, Михалкову не удалось. Хотя подписываться - не его дело, в нем не было бунтарского начала. И, честно говоря, я это не осуждаю.
У Вали не было тенденции говорить о людях плохо. Просто он этого не любил. Я не помню, чтобы он о ком-то плохо говорил. О стихах, которые ему не нравились, он хорошо не говорил, но не любил говорить плохо даже за глаза, не то что в глаза. Я ему говорю: "Валька, неужто тебе эти стихи понравились?" Он говорит: "Да так, понимаешь..." От этого и родилась моя фраза: "Валька, сволочь, перестань мыслить вежливо!" Он вежливо мыслил. Но все, что Валя говорил, всегда была чистая правда.
Он был человек точной нравственной структуры: понимание формы, понимание нравственности. Кстати говоря, так ли уж далеки эти понятия формы и нравственности - нарушение нравственности нарушает форму. Форму нарушает все. Форма есть подлинность, которая воплощена так, как она создана, и это умение чувствовать подлинность того, что ты чувствуешь, и подлинность причастия этого чувства к чему-то более важному. У Вали был вкус. И вкус у него был во всем. В нравственности тоже.
Сам Валя относился к себе достаточно требовательно. Он был стихийно талантлив, писал хорошие стихи, детские стихи, всякие стихи, я не говорю о прозе. Вдруг начал петь. Я страшно удивился, когда он мне сказал, что поет. Ведь он такую песню написал, останется эта песня - "Эшелоны 1941":
С милым домом разлученные,
В горьком странствии своем
Пьем мы только кипяченую,
На чужих вокзалах пьем.
Было нам в то время грозное
Чем залить свою тоску.
Эх ты, царство паровозное!
Сколько хочешь кипятку.
Погодите-ка товарные!
Пей, бригада, кипяток.
Пропустите санитарные
Эшелоны на восток.
Погодите, пассажирские!
Сядьте, дети, на траву,
Воевать полки сибирские
Мчат курьерским под Москву.
Командиры осторожные
Маскировку навели.
Эх, березоньки таежные,
Далеко ж вас увезли.
Паровоз рванет и тронется,
И вагоны полетят.
А березки как на Троицу,
Как на избах шелестят.
Под Москву, а не на Москву, сразу, значит, в мясорубку, в бой. Трагическая песня, она как будто народная, а написана им, и он ее пел. Я был совершенно поражен: всю жизнь, как говорится, с самой юности его знал, а таких талантов за ним не подозревал. И вдруг такое! Другие песни тоже хорошие, но эта - шедевр.
Он был вообще талантлив, завидно талантлив, как-то легко талантлив. Мне трудно объяснить, что это такое, но это было чудо.
У него странный был какой-то успех, подлинный и странный. Странный, потому что большинство литераторов, причем честных и хороших, к нему относились недостаточно серьезно. Что он талантлив, никто не отрицал. Что у него известность широчайшая, тоже никто не отрицал. Никто не подозревал эту известность в какой-то недобротности, что это какая-то дешевка (в наше время было много дутых слав). Никто никогда не думал, что это игра с читателем, со зрителем - это даже в голову никому не приходило. Тем не менее какое-то несерьезное отношение - шуточки. А у него шуточки были ничего себе:
Соразмеряйте цель и средства,
Чтоб не дойти до людоедства.
Ничего себе, пошутил человек. У него много шуток на этом же уровне. Про милитариста:
Что-то грустно. На сердце
тоска.
Не ввести ль куда-нибудь
войска?
В нем еще было богатство натуры, артистизм, который трудно даже представить. Его последний приезд в Бостон. Его ждали, и он пришел. Сидел среди друзей и вот так, с ходу дал концерт. Ему спать надо было, а он развеселился, рассказывал - все интересно, все со вкусом, все замечательно. Вот так он и жил все время.
Берестов - очень не рядовое явление. Когда меня уже не было в России, он оказался воспитателем молодежи. При всей вежливости его мышления я не знаю плохих поэтов, которых он выбирал. Он вложил в этих людей много. А иначе не может быть. Должна быть передача поколений - тогда идет культура. Он был, грубо выражаясь плоской фразой, работник культуры, только не в том плане, какой у нас существует. Он живой двигатель культуры. Вот что он был.