0
796
Газета Проза, периодика Печатная версия

20.11.2024 20:30:00

Игра эквивалентами

Рассказ-эпитафия самому себе

Тэги: проза, философия


проза, философия Ни одна судьба в Ветхом Завете не казалась Прусту столь же несчастной, как судьба Ноя – именно из-за Потопа. Якопо Бассано. Ной после выхода из ковчега. 1580-92. Галерея Боргезе, Рим

Еще Князь Эспер Гелиотропов (поэт и философ Владимир Соловьев, 1853–1900) сочинил автоэпитафию: «Владимир Соловьев лежит на месте этом, / Сперва был философ, / а ныне стал шкелетом, / Иным любезен быв, / он многим был и враг, / Но, без ума любив, / сам ввергнулся в овраг…»

* * *

В постылый и постыдный мой юбилей ко мне обратился один профи-обичуарист из вполне приличного издания, чтобы я помог ему написать мой некролог, поставив меня, если честно, в тупик. Нет, не бестактностью просьбы впрок. Я уже начал привыкать, что октогенарий в возрасте скорее предсмертия, чем дожития.

Когда мне желают долголетия, вплоть до типовых 120-ти, то куда больше? куда дальше? когда я и так уже долголет, старожил и засиделся в гостях на этом свете. Настолько попривык к своему житью-бытью, что не представляю смерти и перестал ее бояться как несуществующую. Несмотря на некоторые риски, помимо возрастных.

Вот даже мой нынешний врач считает мой возраст моим личным триумфом:

– Мы не лечим тебя, а подлечиваем, – и предлагает умерить активность, а то веду себя, как пятидесятилетний, на что я слегка обижаюсь, потому как иногда и моложе.

Человеку не столько, на сколько он выглядит, а на сколько он себя чувствует, не говоря об анкетных данных: цифры лгут еще больше, чем факты. Я о творческом самочувствии.

Когда как, конечно. Бывает, что и пульс покойника, когда отцокало Пегасово копыто, но как раз сейчас, когда сочиняю этот текст наперекор и наперегонки со смертью, мой крылатый конек-горбунок бьет копытом. По присущему мне с малолетства легкомыслию, состоянию необузданному, согласно моему любимому Прусту, которому не подражаю и не следую, а совпадаю с ним в интуиции и анализе. За недостатком воображения? А кому его достало, чтобы вообразить невообразимую?

Я, однако, полагаюсь на мой договор с Б-гом (моим, личным, как у Спинозы и Бубера): пока пишу, Он не отключает жизненное питание и оберегает меня от всяких напастей. Типа пролонгации моего физического существования. Пусть не договор, а уговор, но мы с Ним исполняем его неукоснительно – пока я пишу, Он меня не трогает и другим не дает. Потому и пишу. Потому и не отключает. Из любопытства, чтó еще я накропаю? Или знает заранее, но мысленно, не письменно, может, и внесловесно, а меня использует в качестве писца, чтобы я оформил его мысли глаголицей – кириллицей – латиницей? См. мой сказ «Бог в радуге» о единственной нашей с Ним встрече. Ох, уж эти непростые с Ним отношения! На то и Б-г, чтобы с ним контроверзничать, цапаться и торговаться, как Авраам. А можно и побороться по примеру Иакова: «…чтоб высшее начало его все чаще побеждало, чтобы расти ему в ответ». Привет Рильке в пересказе Пастернака.

Короче, я отказался от услуг некрологиста, а чего недостанет, пусть поищет в интернете наугад, хотя, наверное, и не в моих интересах отказываться. Не то чтобы я озабочен своей post mortem судьбой. Но если прав Проперций, что со смертью не все кончается, то почему самому не взяться за дело и не сочинить, если успею, автонекролог или, как писал князь Вяземский за семь лет до смерти, эпитафию себе заживо? На названия, к счастью, копирайта нет. А сколько осталось мне? Где прервется моя колея? Никак не ожидал покойник, что укорененный в ХХ веке перешагнет в чужой и чуждый ХХI, в котором, однако, освоился, прижился, не затерялся, оказался ко двору и был востребован – зело плодотворные годы не только по несметному числу публикаций в периодике и множеству книжных тиснений по обе стороны океана в 14 странах, но и по знаковости и значимости тех и других.

* * *

При моем протяженном литературном опыте – печататься начал восьмиклассником в питерской газете «Смена», а писать – как только научился писать («Мальчик хотел быть, как все» – начал младшеклассником свои отчужденные, в третьем лице воспоминания, что мальчику, к счастью, не удалось), теперь в преклонные годы я уже не всегда помню, о чем писал и о чем еще нет, а потому боюсь повторов, которые сокращают нам жизнь, хотя бояться мне уже вроде нечего ввиду моего долгожительства.

Если кому из коллег завидовать, хотя лично я не завидую, так это Прусту, которому единственному в мире удалось прожить свою жизнь дважды, победив памятью время. И еще неизвестно, какая из двух его жизней была настоящей – та, что в действительности, или та, что на самом деле в его семитомнике, когда он преобразил часто ничтожные воспоминания в великую прозу, кончив ее на смертном одре таинственным обещанием написать об описанной жизни книгу, как будто оконченная им книга была не книгой, а самой что ни на есть всемделишней сюрреальностью. И он бы ее написал, но Б-г расположил иначе, решив, что написанной им лирической эпопеи достаточно. И решил Он так не только за Пруста, но и за всех коллег, а потому тщетны попытки повторить его подвиг.

Ни одна судьба в Ветхом Завете не казалась Прусту столь же несчастной, как судьба Ноя – именно из-за Потопа, который «удерживал его взаперти, в ковчеге, целых сорок дней» и – без никакого противоречия: «никогда Ной не видел мир лучше, чем из ковчега, хотя тот был затворен, а на землю пала ночь…» В этом секрет чувственного, невротического, оксюморонного аналитизма Пруста: «Одна лишь боль заставляет заметить, узнать и разобрать механизмы, которые иначе мы бы не познали».

Моей лысой, квантовой, дежавуистской прозе чужда описательность, и все мои попытки вчитаться в хрестоматийные страницы о боярышнике кончаются фиаско – не потому только, что по жизни я бы не узнал боярышник, в отличие, скажем, от жимолости, которую узнаю еще до того, как ее вижу: по запаху. Вот если бы Пруст взамен боярышника описал мою жимолость, которая цветет три-четыре раза в году, а в этом цветет непрерывно, девять месяцев кряду с марта по ноябрь, до сих пор. Что ему стоило, если в изначальном плане у него был не боярышник, а розы!

Да и отмотать свою жизнь в обратном направлении особой охоты у меня нет – тоже мне невидаль!

(…)

Сперва интуиция, затем дедукция – привет Декарту. Я бы только интуицию заменил на инстинкт, а дедукцию на аналитизм. Аналитизм мне достался от предков, которые тысячелетиями штудировали Книгу, почему и опередили в прошлом веке другие этносы в самых разных областях – от физики и бизнеса до шахмат и критики (моя изначальная литературная профессия, в которой я кое-чего добился на моей географической родине). Однако инстинкт пророчески-слепой – это мое личное, индивидуальное в отличие от коллективной и племенной аналитики, почему я и перешел с литкритики на прозу. Касаемо текущих текстов, то пишу их, как стихи, ввиду отсутствия стихового таланта, совмещая интуицию с анализом. Сочетая вербальный с невербальным методом. Само собой и в прозе – в ней прежде всего. В критике прозрения и озарения не позарез, достаточно одного анализа, но я к ней почти не возвращаюсь, выпав из гнезда отечественной литературы, хотя та и растеклась из метрополии по белу свету: центр повсюду, поверхность нигде.

Согласно моей метафоре, которой я, возможно, злоупотребляю, аналитизм помещаем в знаменатель, а инстинкт в числитель. Это относится ко всем литературным жанрам, в которых работаю. Ну да, расщепить волос на четыре части, касается ли это чужого текста или чужого чувства, да хоть моего собственного, потому как не только чужая, но и своя душа – потемки.

Еще одно мое несогласие с любимым Прустом и его единовременниками, единомышленниками и соплеменниками Бергсоном и Эйнштейном. По мне так прошлое реально и иллюзорно, как и само время, коли мы существуем синхронно в параллельных, альтернативных мирах и живы и мертвы в одно и то же время, а не только шрёдингеров кот. Собственно, этого я инстинктивно и добиваюсь в своей квантовой прозе, когда втягивает меня в параллельную реальность – сосуществовать в одновременных версиях мира, где ты можешь быть и жив и мертв либо по квантовой русской поговорке: ни жив ни мертв. А переводя в сюжетно-психологический регистр (один из): добро пожаловать в ад/рай (название одного моего рассказа), где любимая тебе изменяет и остается верна в другой параллельной и одновременной жизни.

Влюбленный божественнее любимого – и еще решительнее Аристотеля его соплеменник Еврипид: бог пребывает в любящем, а не в любимом. Что греки, я знаю по себе, потому и целую, а не подставляю щеку. Здесь мое несогласие с д-ром Зигги относительно сублимации: меня хватает и на то, и на другое. Почему именно веласкесову Венеру время от времени пыряют ножами? Из ненависти – или из любви? Не говоря уже о смерти, которая обессмысливает, обесценивает, обнуляет, ничтожит нашу жизнь: зачем рожаться, если с рождения ты начинаешь умирать? Либо поставим жизнь в числитель, а смерть в знаменатель? Да не сочтут меня мизогином, но пример богомолки, съедающей богомола сразу после коитуса, пусть послужит предостережением мужескому племени. Не с богомолок ли пошли амазонки, а те послужили и служат латентным прототипом суфражисткам, феминисткам и прочим человеческим самкам? Особенно в наше время рецидивного матриархата.

Или я слишком далеко зашел, вместо того чтобы Бергсону – Прусту – Эйнштейну противопоставить Шрёдингера – Гейзенберга – Бора с их квантовой верой в одновременность всего сущего и происходящего, а Время само по себе Великий Иллюзион? И только настоящее – единственное, что не имеет конца, настаивал мой Эрвин Шрёдингер на длительности, то есть бесконечности настоящего. Достаточное ли обоснование моих собственных экспериментов с Временем в прозе?

Минное поле: счастье и риски

Переживет ли меня моя память – вот в чем вопрос, дорогой мой принц Датский. При той деспотической власти прошлого над настоящим, что кажется вечной – мой случай.

– Сколько можно! – возражает понятно кто. – Как давно это было – и быльем поросло. Как говорят твои евреи, this too shall pass.

– Это не мои, а здешние евреи с императивной установкой на оптимизм. И это пройдет, а что-то не пройдет. Не проходит. Забить на прошлое, потому что оно прошлое? Да никогда. Прошлое со всей его мучительной невнятицей – это настоящее, мне ли не знать? И пребудет со мной до конца дней моих. Это было не вчера, а сегодня, и будет завтра и будет всегда, покуда жив, и кто знает?..

Никто не знает.

Хотя что-то я предпочел бы позабыть, чтобы не мучиться всю жизнь, а то и за ее пределами неизвестностью. И еще острое чувство вины – не из-за личных поступков и проступков, а за устройство мира, где смертны даже Моцарт с Шекспиром и Дантом, не говоря о лично близких мне уже мертвых и еще живых, но тоже, увы, смертных. Острое чувство вины перед любимой женщиной – что она смертна, как все остальные. Хоть бы одно исключение – для тебя единственной, единственная моя. Хроническая болезнь любви. Сколько я исписал о ней страниц – повтор неизбежный, вынужденный, поневоле. Как соотносится совестливость с моралью? По Шопенгауэру, честь есть внешняя совесть, а совесть соответственно внутренняя честь – отдельный сюжет, но оба помянутые opus magnum, коих должно быть по определению в единственном числе, написаны покойником скорее в жанре «Не могу молчать», чем «J’accuse», ибо «отчизне мы не судьи».

В моем романе «Три еврея» я превратил в наратив стихи Бродского. Изначальное нью-йоркское название «Трех евреев», вынесенное московским издателем в подзаголовок – «Роман с эпиграфами», которых в романе с вагон и маленькую тележку, и больше всего, само собой, из того еврея, который послужил если не примером, то вожатым другому еврею – по жизни и в литературе. Один из последних отсеков так и называется «Глава эпиграфов» и состоит из 22 отборных афоризмов и экстрактов: «А может быть, вообще стоило ограничиться цитатами и романа не затевать?» – усомнился было автор, но, по счастию, поздно – под занавес «Трех евреев».

В моем «Коте Шрёдингера» эпиграфов тоже много, и «Кота» тоже можно было жанрово подзаглавить «роман с эпиграфами», не будь у него другого подзаголовка. А если роман с эпиграфами – это открытый мною в литературе жанр? Нет, не энциклопедист, а цитатолог, даром что в домашних учителях у меня Монтень, чьи «Опыты» кое-кто из его читателей воспринимает как сборник цитат, что неверно, он и сам по себе хорош, вровень с латинскими авторами, которых изобильно приводит. Великие цитаты задают уровень, да, та самая высоко поднятая планка, и выдержать соревнование с великими мира сего – вот задача, стоящая перед автором. Это я о себе, а не о Монтене, тот с этой задачей справился. А что путаю первое лицо с третьим, извинительно для автоэпитафиста.

Между двумя этими книгами почти полвека, как будто их писали разные люди, пусть и по одному моральному – скорее импульсу, чем стимулу, к тому же жившие в разных странах с океаном промеж, впору автору взять псевдоним.

К какому периоду отнести «Трех евреев», из которых главный еврей как персонаж сам Владимир Соловьев, зато самый знаменитый из трех евреев Иосиф Бродский, фамильярно именуемый в этом докуромане с эпиграфами Осей, как я его и называл в Питере – так что никакого амикошонства с покойником и классиком, когда он еще не был ни тем, ни другим, но городским сумасшедшим, а безумие – род гениальности, если инверсировать мем Ломброзо, то есть произвести рокировку. Только, пожалуйста, не надо, мол, не каждый безумец – гений и соответственно не каждый гений – безумец. Предисловие к московскому изданию «Трех евреев» автор закончил ссылкой на Платона: «Все созданное человеком здравомыслящим затмится творениями исступленных», к коим относил свою горячечную питерскую исповедь, полагая скандалы вокруг нью-йоркского, а потом питерского и московского изданий спустя четверть века после ее скорописания всего за три месяца знáком – не скажу вечности, – но долговечности.

Написанные еще в России и изданные далеко не сразу за ее пределами, не являются ли «Три еврея» своего рода промежутком между советским и американским этапами творчества, да и жизни? Тем более как «Три еврея» написаны под занавес совкового периода, хоть я и не блудил с официозом, будучи независимым историком искусств и литературным критиком, так и «Кот Шрёдингера» под занавес американского, а по сути самой моей жизни – в кладбищенский ее период. На «Кота» и сошлюсь, где определен мой литературный принцип: «Метафора для меня более реальна, чем реальность. Все через и ничего без. Тотальный метафоризм. Я сам есмь метафора. Жанр динамической, развернутой в большую прозу метафоры не предполагает узнаваемых прототипов либо правдоподобные ситуации: прототипы мельчат замысел – домысел – вымысел – умысел, а правдоподобие противостоит правде. Игра эквивалентами, не более. В пределах художественного трактата, пусть и на злобу дня. На вечную, а не только на сегодняшнюю злобу дня. Лучше ложь, чем полуправда».

Господи, сколько я насочинил за свою жизнь, что поневоле самоповторы и автоцитаты! Читателю предстоит объединить два означенных периода и обе главных книги каждого из них, две мои лебединые песни, хотя после каждой я продолжаю ошиваться на этом свете, несмотря на. Я и сам удивляюсь с учетом возраста и помянутых рисков. Минное поле! А курилка не только жив (покуда), но и счастлив – его перманентное состояние по жизни, несмотря ни на что и наперекор родоначальнику. Чего еще мне желать, коли я получил от жизни и от судьбы сполна. Мир меня ловил и не поймал, а это уже автоэпитафия Григория Сковороды. С юности люблю этого поэта-философа, паче он был двоюродным дедом другого моего любимца, тезки и однофамильца – русского философа-поэта Владимира Соловьева. А я им не родственник, пусть дальний? Как тесен мир, однако.

Нет, пожалею все-таки читателя и избегну еще одного автоцитирования, ограничившись ссылкой на мое давнее эссе на сюжет от счастливого советского детства до счастливой американской старости – пусть сам поищет в интернете, ежели охота. В Ленинграде-Москве я сформировался как критик и литературовед, полвека назад защитил пушкинскую диссертацию, стал членом Союза писателей и Всероссийского Театрального Общества, а в Америке не растерялся и не затерялся, наоборот, расширил диапазон литературной деятельности за счет прозы и политологии, в которых преуспел – полусотня книг на дюжине языков, не говоря о публикациях в престижных СМИ по обе стороны океана. Несмотря на топографический, языковой, культурный и жанровый слом в связи со сменой одной державы на другую, я все тот же счастливчик.

Перед тем как обозвать себя счастливым человеком, позарез разобраться, что же такое счастье? Ну, означенный хрестоматийный мем – на свете счастья нет, но есть покой и воля – вызывает неизбежный вопрос: а какой еще дополнительный ингредиент подразумевал наше солнышко для полного счастья? У него самого, бедняги, не было и этих двух – ни покоя, ни воли. По любому, апофегма даже такого великого человека, как Пушкин, не есть истина в последней инстанции, как и любой афоризм, а только собственное мнение, высказанное по случаю, тем более в рифму, которая часто уводит в сторону от истины, да и что есть истина? Монтень тот и вовсе полагал, что нельзя назвать счастливым человека, пока он не умер – неизвестно, какое коленце выкинет с ним судьба напоследок. Не говоря о сглазе. А чем наша жизнь кончается, общеизвестно – отнюдь не хеппи-эндом. Хотя кто знает, что нас там ждет. Если что-то ждет. А все равно, чем небытие хуже бытия? Ответ невозможен ввиду невозможности сравнения.

Другой вопрос: счастье – талант? везение? случайность? А что есть случайность как не способ Б-га сохранить свою анонимность, спасибо Эйнштейну за подсказку. Пусть очередной оксюморон (а куда без них?), но мне свезло родиться и прожить полжизни в России, зато вторую половину и даже уже больше – жить в Америке. Двойная удача, родился ли я в рубашке или с серебряной ложкой во рту. Если каждый человек кузнец своего счастья, то и своего несчастья – тоже. Я – на все сто. И вечный мой двигатель – не бесстрашие, не мужество, не отвага, не смелость, а необузданное легкомыслие по причине моей инаковости с системным злом. Вот так и шагаю всю жизнь по минному полю, не будучи сапером. А если риски и есть счастье?

Сошлюсь на Паскаля с его апологией риска. Не рискнешь – не выиграешь. Что я и делаю всю мою жизнь вплоть до – на ее исходе. И хотя осталось всего ничего, один только коротенький абзац, но успеваю вроде закончить мой некролог. Может, я уже давно умер (или недавно – мертвые не только сраму, но и возраста не имут), но этого не знаю, будучи квантовым человеком и находясь в отключке? Что если я и есмь кот Шрёдингера ни жив ни мертв, который уговорил сам себя участвовать в этом квантовом эксперименте?


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.

Читайте также


Об отделении гуманности от гуманизма

Об отделении гуманности от гуманизма

Сергей Иванеев

Возможно ли воспитание нравственности без вмешательства религии

0
1359
Утячий крик, ослиный вой

Утячий крик, ослиный вой

Андрей Мартынов

Почему прозаик-классик не стал поэтом

0
2869
Дело сотрудника из кастрюли

Дело сотрудника из кастрюли

Геннадий Евграфов

Рассказ об Азефе, убийстве Плеве, бомбистах и кукловодах

0
4942
От Синая до Шерута

От Синая до Шерута

Гедеон Янг

Овца, которая не желала уступать, но помнила об осторожности

0
2952

Другие новости