Чем сэнсэй отличается от учителя, знают только японцы. Кадр из фильма «Синяя птица». 2008
Скорее бы только, скорее – как долго тут тянется время! В саду оно было другим. Не многие вспомнят, каким, но это не так уж и страшно. Страшнее, что вспомнить себя, свои ощущения дня и мягкие уши кота, в которые шепчешь слова, и мамины руки на шее, которые гладят тебя, карманы, набитые важным (домами улиток отважных, кленовыми листьями также, чуть липкими от шоколада, платочками с вышитым крабом), свои сверхсекретные планы – на вечер, на папу и брата, на жизнь, что сверкает пока вот, – кому-то уже не удастся... Пройдет еще несколько лет, и те, что казались такими: умильными, да, и смешными, не то чтобы станут другими, не то чтобы «тех» предадут, и прошлое это забудут, не то чтобы все вдруг разрушат – наверное, это оно, вот это вот самое «все», их сделает кем-то еще. Трусливыми сделает, скажем. Жестокими, подлыми даже. А может, ранимыми страшно. «Бездомными», лишними как бы. Возможно, со временем «все»... их сделает «всеми» однажды? А те, что ему неподвластны, окажутся в ранге «неважных», как всякие мелочи, скажем, которые мы забываем: кладем, например, в нижний ящик, откуда же никогда скорее всего не достанем... Возможно, что это оно – кого-то из них доведет: пинками туда подтолкнет, безмолвно и быстро убьет. Возможно, что так и случится, случалось уже, и теперь, когда появляется этот – нелепый, «кошмарный» сэнсэй, которого взяли на время, на пару несчастных недель, пока их учитель в больнице, пока навещает кого-то, пока отдыхает от школы, – никто не подумает даже, как каша (ведь это же каша – ну, правда, невнятная страшно, ни капельки даже не «речь») изменит хоть что-то вот здесь.
Сэнсэй из рассказов немолод. Сэнсэй полноват и плешив. Костюм на сэнсэе сидит... да как-то неважно сидит. И ходит он в шлепанцах так, что шарканье слышно за час. А впрочем, о тех мелочах не стали бы даже болтать, когда бы ни этот изъян, с которым нельзя принимать: ни в школу, ни в сад – никуда, где нужно общаться с людьми и, может быть, даже кричать, подолгу втолковывать что-то и четко, понятно, легко – без всяких «гэ-гэ» и «ды-ды», «та-та» и «не-не» – объяснять. А новый сэнсэй Мураути едва ли способен хоть что-то – ну хоть бы абзац там какой-то, одно предложение только – без приступов этих убогих, без вечной отдышки и пота, который сияет на лбу, и, ясное дело, без кости, застрявшей в затянутом галстуком горле, – по-взрослому то есть, нормально, уверенно, просто сказать. Смотреть на него – нестерпимо. А слушать – отдельная пытка. Но разве их мнения спросят? Быть может, что раньше бы – да: спросили бы то есть: «Ну как?» Теперь же, когда где-то тут: вот в этом вот классе, допустим (тому уже, кажется, год), а может, не в этом, а в том (и было оно только что), учитель свалился без чувств, когда его ранили в грудь, а мальчик покончил с собой, а тот, что не смог, как другой, уехал отсюда подальше – чтобы выжить и вырасти там, – все, в общем-то, знают и так, что лучше не спрашивать: «Как?» Скорее бы только, скорее. Как долго тут тянется время...
В осенних, дождливых и мрачных, дрожащих, красивых, прозрачных, в рассказах коротких, изящных, в рассказах тревожных и властных меняются парты и классы, меняются лозунги старших, плакаты на стенах и травмы, истории и декорации. Меняются лица детей, их беды, секреты, мечты – их способы жизни-борьбы. Один лишь сэнсэй Мураути, который как будто не связан, как все остальные, контрактом, который приходит на службу, всегда подменяя кого-то, который поспешно уходит, когда возвращается прежний (учитель, оставивший место), – лишь он не способен, наверное, покинуть рассказы вот эти... Как будто они и ему – не меньше, чем автору то есть, – нужны, получается, тоже. Нужны для движения, может? Для смысла, который поможет – вот это вот вынести «все». И, шаркая в шлепанцах черных, он с радостью горько-соленой бредет из рассказа в рассказ, храня в своей памяти тех, которые жили тогда... Лишь так они выживут здесь, в реальности этого мира. Лишь так не исчезнут из жизни, которая несправедлива.
Киеси Сигэмацу. Синяя птица / Пер. с яп. Е. Даровской.– СПб.: Поляндрия Принт, 2023. – 320 с. |
Сэнсэй Мураути и вправду чудак. Он искренне верит, что это не так: неправильно то есть – забыть и начать... Начало случилось – его не отнять: нельзя его вычеркнуть, вырвать, изъять. Другого начала у жизни не будет: не только для них – для него, для Ногути. Уж он-то, поверьте, не сможет забыть: все то, что кружилось – вокруг и внутри, – останется с ним до последней картины. И это несносное «З-з-здравствуй, Н-н-ногути!» – отнюдь не игра и не злобная кара. Приветствуя парту, сэнсэй говорит (краснея, сбиваясь, опять заикаясь – отважно и нежно, отчаянно честно – и даже... как будто... красиво, наверное) о чем-то таком, что уж точно не все – ни там, ни вот здесь – согласятся принять; о диком для многих – «неправильном» вовсе; о том, что их долг – их обязанность то есть, Ногути себе каждый день представлять, – и жизнь продолжать не с начала, а дальше, храня в себе память о нем и о парте, которую мальчик два года назад не думал вот так, как теперь, оставлять.
Быть может, что здесь, в этот самый момент – не пафосный вовсе, ну, правда же, нет – вы, как и они, замолчавшие вдруг, решите, что зверский дефект Мураути на самом-то деле не столь уж и жуткий. Кто знает, каким бы он был без него? Не столь одиноким бы был Мураути? Работал бы, верно, на полную ставку в какой-нибудь частной – успешной ужасно – удобной во всех отношениях школе. А впрочем, и там ведь, где чисто и гладко, реальность скрывает какие-то тайны: постыдные, грубые, грязные даже. И был бы он счастлив – «другой» Мураути, как счастлив вот этот – не часто, конечно, но все-таки... все-таки... счастлив, конечно, – когда успевает куда-нибудь в срок, когда успевает кому-то помочь? А может, в дефекте, как в мире реальном, скрывается тоже особая тайна?
Сэнсэй Мураути не просто заика. Он так же «ненужен» и «вреден», он так же смешон или чужд, как тот или этот ребенок, который сидит у окна и прячет устало глаза. Он «просто» внутри этой бури – ребенок и сам Мураути. Но только он слышит как будто в отличие от остальных: и прочих детей, и «больших» – рыдания, смех или рык, ругательства, свист или писк. Он слышит, как буря молчит – и чувствует в этом призыв. В подростке, который стоит – один, вдалеке от других, в подростке, который лежит, уставившись взглядом пустым на маленький компас в руках, в подростке, который бежит, не в силах о чем-то сказать, – он, кажется, видит себя. И, свой начиная урок – едва ли ни в каждом рассказе, он, честно и страшно стараясь – и да, как всегда, заикаясь, опять и опять говорит, что все-таки скажет «т-т-то-то», что «п-п-просто» обязан сказать, что важно для них – и для нас, что в принципе важно всегда. Поскольку «все» было не прежде, поскольку «все» прямо сейчас творится вот в эту секунду и будет твориться тогда: потом, бесконечно, всерьез – со временем справиться можно, лишь помня о прошлом своем, себя сохраняя во «всем». А что до изъяна его... Ну да, он общается реже, чем прочие все, чем коллеги. И выстроить ловко беседу ему не по силам, вообще-то. И многие дети смеются. И он это знает, конечно. Но только представьте на время, что он его «просто» не тратит – ну то есть не тратит напрасно: вот это вот краткое время, то самое школьное время, которое тянется тяжко. Надрывно, болезненно, горько – такие слова тут подходят: они же ведь прячутся скромно, как будто в кавычках застряв, которые легкое «просто» нам словно подсунуть хотят... Как будто дефект Мураути – сознательный выбор героя – и жизни метафора, может. Для автора книги, а также для них – придуманных им, но вообще-то «живых», столкнувшихся с жизнью впервые, – сэнсэй Мураути Герой. Не с маленькой буквы – с Большой.
комментарии(0)