Можно ли винить Катю в том, что с ними произошло в ту новогоднюю ночь? Константин Сомов. Влюбленные. Вечер. 1910. Ереван. Национальная галерея Армении
На смену моей ревнивой прозе – эта антиревнивая история, которую я извлекаю из завалов своей цепкой, патологической памяти. Давно пора было рассказать, да все не с руки – не решался. Я близко знаю обоих участников этого сюжета, а третьего в личку не знал, но только наслышан о нем, как и многие тогда в стране: мы все жили в Питере, а он в Киеве и довольно скоро после случившегося умер. Собственно, если бы не его смертельная хворь и преждевременная смерть, ничего скорее всего не произошло и писать бы мне сейчас было не о чем.
А тогда мы наладились встречать Новый год в актерском Доме творчества в Репине, где кормили куда лучше, чем в соседнем писательском Доме творчества в Комарове, да и кино-театральная атмосфера была поживее, повеселее. Мы – это мы с Леной, которые на зимних каникулах пасли там нашего сына Жеку и который ни за что в ту ночь не хотел ложиться спать до боя курантов по ящику, наехавшие неожиданно из Москвы Эфрос с Олей Яковлевой, ну, само собой, Федор из Ленкома с Катей из Театра комедии, а со стороны позвали Бродского, который, как всегда, припозднился и прибыл за те самые пять минут, пять минут до упомянутого боя, о которых поет Людмила Гурченко в своем зонге-хите. Бродский со своим рутинным и по любому поводу «Нет» – так он начинал любую свою фразу – успел-таки в оставшиеся пять минут вштопориться в спор по гносеологическому поводу, когда стали произносить тост за Новый год:
– А что, собственно, празднуем сегодня?
– Рождение Христа, – робко сказала единственная среди нас крещеная при рождении Лена Клепикова.
– Нет! – картаво отрезал Ося, но тут же выдавил из себя улыбку, относясь к Лене с несвойственной ему нежностью. – Рождение – 25 декабря, а сегодня, на восьмой день, обрезание. Как и положено по нашим обычаям. Был даже такой праздник в Минеях – Праздник Обрезания Господня.
– Первая его мука, – сказала Оля Яковлева. – Я видела в Нотр-Даме фриз про его крестные муки, начинается с обрезания.
Сюжет этот был тогда внове, это сейчас он стал общим местом и трюизмом. Впереди также были стихотворные приношения Бродского на Иисусов ДР, которые он на автопилоте выдавливал из себя каждый год. Попадались и хорошие, а в основном вымученные, не в обессуд ему будет сказано.
– Ладно, – примирительно сказал Эфрос. – Выпьем за рождение самого известного еврейского мальчика, которого евреи почему-то не признают.
– Нет! – Это опять выдал негатив Ося, которого немного раздражало присутствие за нашим столом еще одного супер-пупер талантливого человека, с которым мы его только что познакомили. – Джошуа – не еврей, а полукровка.
Мы сначала опешили, а потом, когда дошло, рассмеялись.
– И все-таки он был полным евреем, – возразил я. – Потому как его отец был тоже еврейского происхождения. Еврейский племенной бог.
– Нет! – начал было опять Бродский, но в это время стали бить куранты, и на его лице появилась гримаса: монологист, он терпеть не мог, когда его перебивали, пусть даже со Спасской башни.
В это время к нашему столику подошла официантка и протянула Федору телеграмму. Федор открыл ее, а потом скомкал и спрятал в карман.
– От Кати? – спросил я.
– Пишет, что не приедет – не успевает. Подробности письмом.
У меня уже тогда мелькнуло, что Кати нет среди нас из-за меня, моя вина, хотя я ничего еще не знал, не догадывался и не подозревал даже. Это я, когда Катя умотала в трехдневный вояж в Киев с двумя товарками по театру, посоветовал ей связаться с этим болезным чудо-ребенком, который уже звездил по всей стране своими недетскими стихами.
Федор с Катей были неразлучной парой, хоть и работали в разных театрах. Отчасти именно благодаря мне они и переехали из Владивостока в Питер. По линии ВТО я ездил в ревизионные командировки по российской глубинке, а потом писал отчеты о виденных мною спектаклях и давал кой-какие рекомендации. В тот раз я укатил на две недели по маршруту Свердловск–Красноярск–Владивосток и вернулся в приподнятом настроении: Катя на сцене производила обалденное впечатление, но и по жизни была хороша, совсем не актерского племени, задумчивая, вдумчивая, смотрящая внутрь, а не вовне. Не от мира сего, короче. Тем и пленяла – на сцене и в реале. Устроил ей просмотр в Театре комедии, где главрежем был мой приятель Вадим Голиков, а очередным режиссером Петя Фоменко, который потом так прославился своей московской «Мастерской». На обоих она произвела обалденное впечатление, но она отказалась – без Федора из Владивостока ни за что. Мы опешили. Федор был главрежем во владивостокском ТЮЗе, где Катя актерствовала, но они даже не были женаты.
Не было счастья, да несчастье помогло. В это время как раз турнули главрежа нашего Ленкома, усмотрев в его постановке по «Воскресению» религиозные мотивы, – сейчас, говорят, снимают с точностью до наоборот. Вот я и помчался в Управление культуры на Малой Садовой (как завлит я был членом худсовета города) и долго там втолковывал, что профиль почти один – что пионеры, юные зрители владивостокского ТЮЗа, что молодь комсомольского возраста у нас в Ленкоме – одна и та же инфантильная аудитория. Убедил, не убедил, но сработало – Федора взяли и.о.
Я как-то спросил Федора, почему они с Катей обходятся без штампов в паспорте.
– Чтобы не говорили, что я распределяю роли по родственному признаку и главные даю жене.
– Тогда вас примут за брата и сестру и заподозрят инцест, – пошутил я.
Самой собой, наши донжуаны в Театре комедии запали на новенькую, тем более незамужнюю, а ее дружок, даже если о нем слыхивали, – через Неву, в другом театре, но к Кате было не подступиться. Не из таких: дикарка, интровертка – из породы тех, которые с незнакомыми не знакомятся. За глаза Катю прозвали непорочной девой, а то и похлеще – христовой невестой.
Господи, как мы все были тогда молоды! Федору – 27, Кате – 21, а я был перестарок – 29. А киевлянин, тот и вовсе мальчик, в пубертатном возрасте, но в отличие от нас – мы все выбились в люди, каждый в своей сфере, но слава к нам пришла позже, а он уже был, пусть в узких кругах, но известен по всей стране, а та занимала тогда куда более обширное пространство, и Крым был наш, но никто не обращал на него политического внимания, если не считать интерес к судьбе крымских татар у диссидентов и интеллигентов. Ну да, вундеркинд, имя называть не буду, кому надо – и так вспомнит. Собственно, я их с Катей и свел, не будучи с этим мальчиком знаком лично, но заинтересовавшись им как профессиональный критик. То есть даже так: у меня возникли сомнения в связи с его зашкаливающей славой.
Что, если эта молва в обгон, рукоплеск впрок, хвала авансом, который еще надо заслужить? Короче, склонялся, что это очередная китчевая обманка, на которую так падок наш народ, а потому несказанно удивился, прочтя его напечатанные и самиздатные стихи насквозь, все, что удалось раздобыть: настоящий поэт, зрелый не по возрасту, мастер, с удивительными прорывами и открытиями. Сейчас в независимой Украине к нему заново пробудился интерес, одна статья так и называлась «Забутий генiй», отчасти, думаю, по политическим причинам, у него есть проукраинские стихи, написанные, правда, по-русски.
Короче, когда Катя с другими актерками намылилась в Киев в эту трехдневку-экскурсию, я посоветовал ей разузнать подробнее о самородке и дал телефон его отца, довольно известного прозаика. Виниться мне не в чем, но воленс-ноленс я послужил сводней. Мальчик уболтал ее своими стихами? Не только. Скорее своей судьбой, своим роком: мальчик был обречен, белокровие, жить осталось всего ничего. Не она в него втюрилась, а он в нее. Умирающий девственник, последний шанс забросить свое семя в вечность – он так ей и сказал, этот умный не по годам мальчик, который хотел не только Катю, но и еще ребенка от нее, которого ему не суждено увидеть, и он это знал.
А Катя? Жалость – она его за муки полюбила? Тоже нет. Амок? Вряд ли. Я бы сказал, сродство душ из-за сходства судеб. Это я узнал много позже, от Федора: у Кати было чувство близкой, неизбежной и внезапной смерти, с которым она жила с детства всю жизнь. Поскольку по некоторым медицинским обстоятельствам родилась она не в простой рубашке, а прямо в саване. Ну да, врожденный порок сердца. В реанимашку, как к себе домой. Федор не то чтобы ее выходил – слишком громко сказано, но был ее товарищем по не совсем детским играм, взял под свою опеку, они узнали друг друга, когда учились в одной школе, Катя была совсем еще сопливкой, а Федор старшеклассником, но сдружились, несмотря на возрастную разницу, были как брат и сестра, с тех пор Катя и называет его на «вы», и он ее тоже, сначала шутя и для равенства, а потом так уж у них повелось.
Мрачные врачебные пророчества не то чтобы совсем не сбылись, но отложились на неопределенный срок, а детская та обреченность хоть и ушла в подсознанку, но наложила отпечаток на Катину психику и на ее жизнь. Отсюда вся эта ее медитативная самоуглубленность и стремление к чему-то запредельному. Тот диагноз-приговор немало способствовал ее полноценному существованию – на сцене и в жизни. Может, сама она это и не вполне сознавала, но ее тело и душа сызмала поставили себе задачу перемахнуть через смерть. И вот все ее страхи, которые запали в нее с детства, очнулись и встрепенулись вдруг в ту новогоднюю ночь в Киеве – до полного отождествления с этим умирающим мальчиком, который влюбился в нее и хотел от нее ребенка, силясь заглянуть за пределы своей физической жизни. Можно ли винить Катю в том, что с ними произошло в ту новогоднюю ночь, когда они остались совсем одни – одни-одинешеньки на белом свете перед лицом неминуемой смерти? Да никто ее и не винил, меньше всего Федор – только она сама. То ее покаянное окаянное письмо Федору начиналось «Я не смогу с тобой встретиться, пока все тебе не расскажу» и подпись – «Катя, последняя дрянь».
Через полтора месяца киевский мальчик умер, а Катя и Федор расписались в загсе. Я был свидетелем со стороны невесты, а со стороны жениха позвали человека с улицы. Об аборте и речи не было. В сентябре у них родился сын, которого назвали в честь отца – Федором.
Нью-Йорк
комментарии(0)