Оба сберегли свое девство... Рисунок Леона Гутмана
– В моем возрасте скрывать возраст опасно – дадут больше. Мне вот-вот юбилейный день рождения стукнет – 70! Если считать с зачатия.
– Сам вычислил или со слов папы с мамой?
– Мамы. Папа у нас был человек застенчивый. Первый их коитус оказался результативным. На следующий день его забрили. Может, потому и торопился забросить семя.
– А в кого ты пошел?
– В папу. До красной черты. Перешел ее только однажды – с отчаяния. И вот что из этого вышло.
Мне не привыкать к любовным исповедям. Больше женским, правда. Мужик и вправду чуток застенчив – не только отец моего собеседника. А бабу, коли ее понесет, – не остановить. Мужских историй у меня не так много, но с маленькую тележку наберется. Добавлю и эту – места хватит. Иначе я людей уже и не воспринимаю, относясь к ним сугубо профессионально – корыстно и хищно.
Относится она к юности моего московского знакомца, когда мы с ним и знакомы не были, но впечаталась ему в память напрочь, коли до сих пор цепляет – он бы и рад переиграть все наново, но над прошлым не властны даже боги. В прошлом году он переболел Вырусом, будучи упоротым антиваксером. Болел он тяжело, а когда выкарабкался, написал мне, что благодаря любви – не на кого оставлять жену, как родину: «Россия во мгле». Не понял только, что имеет в виду – иносказательно душевный мрак своей супруги?
Началось у них на втором курсе – он на журфаке, она на искусствоведческом. Оба сберегли свое девство, что по тем временам не такая уж редкость. По натуре и в натуре тургеневская барышня как была, так и осталась – с его слов, хотя неизвестно, что у этих тургеневок между ног деется. Или, наоборот, известно.
Не то чтобы она ответствовала его любовной инициативе, скорее соответствовала – общие интересы, частые встречи, театры-концерты-музеи, загородные поездки, благо весна, первые поцелуи, касания и проч. Первым поцеловала она, когда они ночью возвращались с любимовского «Гамлета» – внезапно, мимолетно, но он чуть не силой ее удержал, и этот влажный долгожданный затяжной поцелуй стал не просто вехой в их отношениях, но приобрел мемориальное для него значение. Как и незнакомый дом на Малой Бронной после эфросовского «Отелло» – с узорчатым и хитроумным переплетом оконной рамы на лестнице между вторым и третьим, где началось его ручное путешествие по ее телу, она милостиво допустила его до девичьих тайн, и где их застукала дворничиха и сдала в милицию.
Дальше дело застопорилось, хотя его пальцы изучили ее тело вдоль и поперек, но пальцескопией и ограничилось. Были они оба не только невинны, но и невежественны в этих делах, он боле, чем она, потому как оне приобретают это знание инстинктивно, а они – теоретически. Может, потому и держал свой уд в узде, полагая, что только ему так невтерпеж, а его вымечтанной мечтательнице? Вот и шел напролом противу своего и ее естества. Если бы не эта ее летняя практика в Новгороде, все бы, может, и обошлось и разрешилось у них гениально. Тьфу, описка: генитально.
Настал эпистолярно-сублимированный период их отношений. Он слал ей ежедневно рутинные объяснения в любви – откуда только приходили все новые и новые слова для этого банального самовыражения? Она ему чуток реже, а потом все реже и реже – восторженные, возбужденные, а то и экзальтированные впечатления от новгородской архитектуры и природы. Он беспричинно, как ему поначалу казалось, подревновывал, пока не начал замечать какие-то пропуски и умолчания в ее отстраненных посланиях, писанных как бы и не ему лично, а кому угодно, все равно кому, всем и никому. Его ревность материализовалась, когда в этой ее объективированной корреспонденции мелькнул пару-тройку раз некто Николай Иванович, руководитель их летней практики, местный реставратор и краевед. При всем своем сексуальном невежестве мой приятель все-таки был знаком с азами психоанализа, а потому заподозрил, читая меж строк, нечто вроде трансфера: не переносит ли его подружка свои экстатические чувства с города на гида?
Гид, гайд, гад!
Не выдержав сомнений и страхов за свою подружку и не дождавшись конца ее летней практики, он сорвался и нежданно-негаданно нагрянул незваным гостем в Новгород, где и сшибся со своим соперником перед самым своим отбытием, а пробыл он в городе неполных три дня. Не сразу, но они с его девушкой восстановили прежний статус-кво, и у него был сильнейший искус перейти к более решительным действиям; уверенный, что не встретил бы особого сопротивления, он опять-таки не решился и остановился на полпути – Гамлет возобладал в нем, никуда автору от Шекспира не деться.
До самой их личной встречи с Николаем Ивановичем за бутылью самогонной водяры она почти и не поминала его, что другого бы встревожило, а его успокоило и утешило, такой был наивняк. Но и его хитрованка ему пара, избегая таким образом прямой лжи и не ведая о синонимической связи хитрости с враньем. Как она, москвичка, не замечала провинциальности новгородца – его манеры любой треп как что сводить к спору. Или это он заморачивался ввиду столичного гостя, а потому ввинчивался в штопор препирательств по пустяшным причинам, выдавая за принципиальные?
Далее перехожу с третьего лица на первое – слово моему герою:
– Схлестнулись мы с ним как раз из-за его родного города. Его интересовало искусство, а меня история, то бишь политика: Господин Великий Новгород как альтернатива Московии, республиканский строй, вече, Ганзейский союз, зачатки демократии, кроваво утопленные Иваном Грозным в Волхове. Мне казалось, я ему как раз подыгрываю, когда говорю об упущенных возможностях – Россия могла пойти новгородско-псковским, то бишь западным, путем, а не наискось авторитарным московским.
Не тут-то было! Мой собеседник оказался жестким детерминистом: что случилось в истории, то должно было случиться именно так, а не иначе, без вариантов. Встал на защиту Ивана Васильевича и обвинил меня в отсутствии патриотизма, коли я выступаю против Москвы, будучи сам москвичом. Еще одна моя попытка спустить перебранку на тормозах – угождая ему, я сказал, что Феофан Грек мне ближе Андрея Рублева, – вызвала у него очередную патриотическую вспышку: «Андрей – наш, а Феофан – наемный иноземец».
Порядком набухавшись, мы отправились ночью к Волхову, чтобы остудить наши горячие головы. Или горячие сердца? Николай Иванович предложил плавать голышом, наша спутница отказалась, я вынужден был согласиться. Сравнение было не в мою пользу, хоть она и старалась не смотреть в нашу сторону, отвернулась. Да и плавал он несравненно лучше, оставив меня далеко позади и исчезнув из поля зрения. Вот бы утонул, поймал я себя на нехорошей мысли. Заставил себя ждать, а ее тревожиться, но вышел из воды во всей своей первозданной красе. Я глядел на него как завороженный. А каково ей?
Разгромленный в споре, проиграв бесстыжее сравнение и униженный в ее глазах (так мне казалось), я отбыл из Новгорода в дикой тревоге, которая в Москве превратилась в отчаяние. В таком вот паршивом состоянии не находил себе места и исходил все достопримечательные места нашей – моей! – любви. От Таганки до Малой Бронной, пока не обнаружил себя в почтовом отделении с телеграфным бланком в руках. Текст менял непрерывно, несколько бланков разорвал. Телеграфистка заметила мое состояние и смотрела на меня с опаской. Начал с общего предостережения «Осторожней с Николаем Ивановичем!», потом добавил «Он болен» и, наконец, быка за рога прямым текстом: «У твоего приятеля сифилис. Тчк».
Приняв за чистую монету и сочтя донос правдой, телеграфистка вылупилась на меня:
– Отправлять?
А отстучав, сказала:
– Хорошо, что вы ее предупредили.
С полпути бегом вернулся на почту:
– Вы отправили телеграмму?
– А то как же! Это ваша сестра, да?
Не так чтобы сильно, но мучимый все-таки совестью, я и предположить не мог, как мое слово – телеграфное – отзовется и какой я запускаю механизм, давая событиям ускоренный разбег.
Телеграмма ее ошеломила и испугала. Отпросилась на целый день и уехала в Боровичи, где на первом курсе проходила фольклорную практику без никаких тогда амурных ответвлений. Вернувшись, всячески избегала Николая Ивановича. Понятно, тот недоумевал, что ему такой ни с того ни с сего от ворот поворот, требовал объяснений. В конце концов уболтал – она показала ему мою телеграмму. Хотел немедленно ехать в Москву, чтобы выяснять со мной отношения. Еле отговорила. Впервые видела этого самоуверенного альфа-самца в таком растерянном, униженном, отчаянном состоянии. Все дело в статусе. Благодаря мне из заурядного соблазнителя он превратился в несчастную, оклеветанную жертву. Вот он и выдернул ее из девичества, в котором она пребывала по моей милости.
Не говоря ей ни слова, он помчался в кожно-венерологический диспансер – и на следующий день предъявил ей справку. Не для чего-либо, а токмо чтобы обелить себя от напраслины. Сначала оба серчали на меня, а потом смеялись над незадачливым влюбленным, пошедшим на такой отчаянный ход. Это их еще больше сблизило, но не настолько чтобы. А сделались они только в последний день на прощание. Уж и не знаю, по чьей инициативе. Она из жалостливых. Хорошо хоть без последствий – с презиком. И без продолжений.
– Ты ее простил?
– Почему я? Она меня простила.
– Тебя?
– Ну да. Если бы не моя телеграмма, могло обойтись, и дырокол остался бы не при деле.
– Дырокол?
– Ну, дефлоратор.
Пока я обвыкался к московской новоречи, он продолжал:
– Она, знаешь, не последняя дрянь от мира сего. Как была, так и осталась. Если кто и виноват, только я. Моя телеграмма – единственный в моей жизни выход из созерцательной нерешительности. Лучше бы я остался, каков есмь. Как и мой прототип из шекспировой мелодряни. К чему привело, когда кончились Гамлетовы колебания?
Нью-Йорк
комментарии(0)