И она знала, что должна здесь остаться. Пьер Огюст Ренуар. Причесывающаяся женщина. 1887. Эрмитаж |
Женщина сидела на стуле неподвижно, как натурщица. Она сидела покорно, словно бы подчиняясь власти какой-то пока еще не совсем проявленной картины, боялась пошевелиться. Как будто картина может ожить лишь при условии, что она сама останется недвижна.
И она не двигалась. Не позволяла себе ни малейшего из движений. Она была словно бы подвешена в пустоте, так же как и стул, на котором она сидела, так же как и пол, на который опирался стул, все это словно бы не имело под собой никакого основания и не было причиной ее неподвижного присутствия в настоящем, не обусловливало и не помогало его сохранить.
Филипп… казалось, что спал. Он лежал, откинувшись навзничь. Как будто тоже был частью той же картины. Он лежал, задумавшись. Слегка улыбался, грезил. Где-то высоко в небе и теперь – здесь, на земле. То же окно и та же комната.
То же имя.
Все это произошло как-то случайно. Словно бы и не как в действительности, а как в какой-то из ее обратных перспектив, в некой проекции, от которой никуда не деться. И никуда теперь не уйти.
Это случилось легко. Хотя в то же время и трудно, по крайней мере для него. Но ведь он ничего и не делал, чтобы сопротивляться той силе, которая его увлекала. Которая учила и заставляла его тело двигаться, как она, эта сила, откуда-то знала, но она и была им самим, его телом, была спрятана в нем и жила где-то на глубине, а не приходила извне, в пальцах женщины, не касалась его кожи…
Это произошло случайно, когда она уже выходила из комнаты, чтобы бежать и чтобы никогда больше не возвращаться.
Случайно или неслучайно – она коснулась его руки. И что-то заставило ее замереть.
Оба они, и Нина и Филипп, как-то неловко замерли и стояли очень близко. Он боялся, что она услышит, как стучит, бьется отчаянно его сердце. Он хотел сделать шаг назад и почему-то оставался недвижен. Что-то неясное уже становилось им самим, не давало ему подвинуться. Она обернулась, словно хотела вернуться в комнату. Как будто что-то забыла. Так она сама исказила свое движение, чтобы обмануть и себя и его. Ведь ей захотелось остаться. Очень захотелось остаться.
Она коснулась опять руки Филиппа. Она не знала, зачем она это делает. Не знала и знала. Приговор был вынесен уже давно. И наказание уже свершилось. И значит – дело за преступлением. Ведь преступление искупает приговор.
Но она как будто в первый раз была собой. С какой-то странной радостью обнаруживала в себе скрытое до этой встречи пространство, где для нее было возможно это новое свежее движение. Где она могла двигаться так, как ей хотелось. Словно бы это и был ее мир, она сама. И она позволяла себе это движение жизни.
Нет, она никому не мстила. И она не читала чужой роман. Она просто принадлежала сейчас сама себе. Она знала, что это очень трудно. Вот так – удержаться в этой легкости и в этой свободе. Что это опасно. И что от этого только больше той странной свободы, которая только и приоткрывается при условии этой опасности. Ее влекло ее чувство, еще более сильное. Она как будто бы знала, что все, что может произойти и уже происходит, – в последний раз. И сейчас она опровергала все свои иллюзии о себе. Иллюзии никчемности, неподвижности... И ее композиторы и музыканты, ее любимые писатели как будто с удивлением смотрели на нее из своих иллюзорных пространств. Но теперь они как будто были вынуждены переместиться в партер, а она заняла их место на сцене. Теперь она играла саму себя, а не какую-то вычитанную роль. И это было так легко, хотя и так страшно. Сразу, без предисловий, в самой первой главе… Отдаться ему, как чтению себя.
Это не должно было произойти так. И это – происходило. Поверх чувств, поверх их смятения. Что только безумное и неестественное, свободное могло ими повелевать. Что им, чувствам, было поначалу неловко, они хотели сопротивляться и сопротивлялись со всей несомненностью, как это и должно бы происходить в подобных случаях. Но что-то, что заполняло собой это волшебное пространство, что было над ними и – больше их, и что становилось все больше и больше, и что в конце концов принимало их форму и содержание, как будто было одним из них, из всей этой их сумятицы, но только самым сильным, как закон, превозмогающим все остальное, что называлось и называло себя со всей несомненностью, и чему надо было так безвозмездно отдаваться, и чем надо было так самозабвенно и недвусмысленно сейчас быть.
Падать?
Нет, подниматься.
Да, это она, Нина, сделала это первая. Филипп просто стоял, не в силах отступить назад. А она уже расстегивала пуговицу у воротника его рубашки. А он просто стоял. Смутившийся, покрасневший щеками. И часто дышал, стараясь противоречиво замедлить дыхание, он хотел спрятать за его сбивчивым шумом стук своего сердца. Его глаза блестели. Он прятал взгляд, отводил, чтобы она не видела этот блеск. Что кружит ему сейчас голову. И она видела, знала, что он не знает, что с собой делать. И оттого ее движения были еще смелее, еще увереннее. И оттого еще увереннее в себе была и ее странная власть.
Рок, наверное, это рок.
Но ведь это была и она сама. Со всей несомненностью это была она сама. Она совпадала со своими звездами. Как они встали при ее рождении и как они поворачивались сейчас. И стояли. Как он, Филипп, стоял сейчас перед ней, набравшись смелости, глядя в глаза ей. И отдаваясь и своему желанию, и тем движениям, которым уже учила его она.
Все это произошло внезапно. В сознании ее почему-то мелькнуло слово катастрофа. Но ведь это было всего лишь слово, а не жизнь. А сейчас она отдавалась жизни. Но эта невидимая поступь вроде бы случайных слов, которые выстраиваются незаметно и вдруг обнаруживают себя со всей несомненностью в открывающейся вдруг последовательности, что из них-то и состоит судьба... Что ж… Пусть, даже если это и катастрофа…
Филиппу же было страшно, для него это и было самое страшное. В любой момент мог войти отец. И поначалу Филипп ничего не мог с собой поделать. Эти два страха – и женщины, и отца – словно бы окружили его с разных сторон. Но чувство – новое, открывающееся, сильное – его реальность – в каждом новом своем движении опровергало эту двойную боязнь. И Филипп забывал страх. Скрытые силы действительности, разгорающиеся сейчас, забирали его, его тело, сознание и то, что было над ними, что обжигало, жгло этим новым огнем, в котором Филипп так невозможно сейчас сгорал.
Как дым пролетали слова – в последний раз. Но огонь набирал уже силу, словно бы огонь знал, что Филипп обманывает себя и что именно это и есть начало. И Филипп отдавал себя силе огня.
Он удивлялся, ощущая всем телом, кожей, в руках и где-то еще – поверх чувств, – какая она вся легкая, податливая… И как это все так невозможно... И как это все легко...
И сила, новая, двигала его дальше, и сила старалась успеть. Какая-то сила...
Несмотря ни на что…
Нина уже сидела неподвижно. А он, Филипп, лежал, откинувшись. Он тихо улыбался. В мечтах, которые стали теперь реальностью. Другой, конечно, реальностью. Но это и было удивительно. Не так, как он себе это раньше представлял. Как все это происходит. Да. Но только не так, как он об этом мечтал. А так, как он этого хотел.
И она, Нина, знала, что она должна здесь остаться. И что теперь она должна жить здесь бесконечно. Именно здесь, в этой комнате, где у нее на коленях сейчас притаилось солнце, словно бы невидимое животное, состоящее из одних лучей. И что и она, как и это притаившееся в этом мгновении солнце, не должна двигаться. Она должна замереть. Потому что… наверное…
Это и есть счастье.
Пролетела по комнате тень. Рваный край темного облака, серого, уже закрывал. Еще светилась кайма, еще солнце просвечивало край, но уже невидимый ветер гнал облако дальше. И оно заглатывало солнце все глубже и глубже, закрывало все плотнее.
И Нина знала, что это все тот же слепой невидимый ветер.
Как над барханами.
И словно бы слышала тот же голос. Как будто он никуда и не исчезал. Что он был лишь свидетелем – до поры до времени.
Громко – и даже как-то ярко – хлопнула дверь.
«Валентин!!!»
В смятении, в ужасе, как будто уже схваченная и раздавленная на месте, она дернулась...
Но это был всего лишь сквозняк, хлопнувший в дальней комнате балконной дверью.
Вошла кошка. Черная с белым, хищная, узкая, она мягко, деловито проскользнула над коврами и вопросительно заглянула Нине в глаза. А потом, изгибая спину, как будто все уже было решено, потерлась о ее ногу.
Филипп лежал все так же, звонкая дальняя дверь не заставила его пошевелиться, разве что он слегка и как-то почти незаметно вытянулся. Он лежал по-прежнему голый, поверх одеяла.
Глядя на Филиппа, Нина словно бы вернулась опять. И снова вышло солнце. Она улыбнулась:
«Какой-то большой и хорошо усталый. Как рабочий».
Но что-то неумолимое все приказывало ей подняться.
Она еще оставалась сидеть.
И все же поднялась. Какая-то неумолимая безразличная сила подняла ее. Или вновь – кого-то другого? Словно бы она снова была не она.
– Пойду, поставлю чай, – как будто сказал кто-то ее голосом.
И она быстро вышла из комнаты.
Она действительно зажгла газ, в какой-то момент ловя себя на мысли, что упорно не хочет его поджигать, что просто ждет, почему-то откровенно затягивает и медлит и отдается этому странному замедлению времени, как и тогда, всего лишь каких-то полчаса назад… Но теперь как-то ужасно наоборот. Медлит наоборот. Когда газ наполнит эту эфемерную, словно бы придуманную кем-то квартиру… И наконец чиркнула. Оранжевое с красным, с синим – полыхнуло. Жадно обожгло пальцы. Нина резко почти бросила чайник на огонь. И долго стояла и снова чего-то ждала, как будто чайник должен был сейчас же, непременно в этом ее ожидании закипеть. Но чайник не закипал, не издавал никаких свидетельствовавших о зарождающемся кипении звуков. И тогда ей почему-то захотелось разбить его. Ей захотелось разломать и разбить здесь, в этой беленькой кухне, все. Сорвать полки, перебить посуду… Слезы, горькие, уже наворачивались на глаза. Как гнев, обида... И словно бы кто-то говорил ей: здесь у тебя нет права быть счастливой. И она медленно вышла из кухни. Оставляя проклятый чайник на огне.
Филипп лежал на боку, лицом к двери. Его глаза были закрыты. Теперь он и вправду спал. Осторожно, чтобы не разбудить его, она собрала свою одежду и быстро оделась, уже в соседней комнате. И, вся дрожа, как от какого-то холодного нарастающего неумолимого пламени, уже распихивала белье, свитер и еще что-то из своих вещей по чемодану.
Забежала на кухню, помедлила… И – как-то тайно и легко – выключила газ.
Наконец – выскользнула.
Она не знала, как назвать, она почему-то только сказала себе, что это как на склоне. Как будто именно там, на какой-то странной ледяной поверхности, ее уже снова ждали все те же невидимые музыканты, ее любимые писатели и композиторы.
комментарии(0)