Не может же человек молчать даже после...
Фото Натальи Деминой |
Только живое слово есть оправдание всякой попытки писательства. Когда язык – не только инструмент, но и суть.
Начинаю со слова не только потому, что оно было в Начале. Начинаю со слова, потому что в моем понимании слово есть главная, решающая составная часть того, что мы называем человеческой судьбой. Судьба состоит из фактов. Но от того, как, какими словами эти факты описать, как их НАЗВАТЬ – все может перемениться. Озариться новым светом или сойти во тьму.
Язык, слово для меня уже и есть – ход мыслей и событий, названных, поименованных и потому воскрешенных для новой жизни – в рассказе, в повести.
Теперь – еще об одном. Таком же важном. Но уже совершенно эфемерном. Из области чувств и ощущений. Важнейших в сочинительстве, как мне представляется.
Бродский называл человека инструментом для испытания боли. Любое чувство – боль. Боль со знаком минус или со знаком плюс. Боль убийственная или целительная. Прикосновение боли, проникновение боли. Откровение боли. Или абсолютная нечувствительность к боли. Но это уже небытие.
Я пытаюсь стоять на границе бытия и небытия. Мои герои находятся именно там, на границе. Они всегда на грани. И состояние пограничности, опасное и зыбкое само по себе, можно передать естественным языком, особыми естественными словами. Залог такой естественности – возвращение слову открытости толкования. Значение привычных слов не меняется, но расширяется, и бездна смыслов освещается новым светом. Именно этот свет создает объемность реальности происходящего в повествованиях. По крайней мере так хотелось бы.
Слово неотделимо от человека, потому и слово – такой же инструмент, приспособление, которым живое мыслящее существо пытается хоть как-то оборониться от боли, не допустить ее к себе, в себя. Словом делается прививка целительной боли. Отталкивание – притяжение. И так всю жизнь. Нежелание страдать – и страдание как единственная возможность стать вполне человеком.
Моя цель: сократить расстояние от слова до человека, от слова до судьбы, от слова до боли – до минимума.
Вот сочинитель и живет, существует в зазоре между человеком и болью. Он стоит на посту. И никакой Карацупа ему не помощник, потому что сказать: «Стой, стрелять буду!» – только произнести это волшебное заклятие – уже значит сдаться. Задача сложная: писатель безоружен. И, кроме того, без боли он – никто, ничто и звать его НИКАК.
Задача ужасная, неразрешимая, честно говоря.
Попытка, пытка: дозирование боли. Дозирование правды. Дозирование жизни и смерти. И чтобы допустить боль к читающему, сначала пропускаешь ее через себя.
Так меня учили в Литинституте, так меня учили мои главные учителя – Юрий Владимирович Томашевский и Григорий Маркович Цитриняк.
У меня были хорошие учителя.
Русская и украинская литература. Вообще – ВСЯ литература.
Толстой с его подробной простотой. Достоевский с постоянным предчувствием умирания, и такого умирания, когда уже идет дух, и никакой ждановской жидкостью не заглушить. А воскресить – все-таки можно! Гоголь – в петербургской прозе которого мне всегда чудится привкус украинской речи, а в его пестрых смешных жилетах – тоска по любимой Украине с ее красно-черными рушниками, писнями, червоной калиной, мальвами, соняшниками; с ее жирной, яркой снедью, насыщающей до смерти.
Мне кажется, Гоголь – первый писатель, чью прозу можно назвать эмигрантской. Он боролся, как мог, с Северной Пальмирой, ему не хватало цвета – и он хотел спастись в цветной Италии. А надо было ехать на Украину.
Я перечитывала повести Белкина 100 раз. Но однажды узнала, что легендарный Зубр, Тимофеев-Ресовский, говорил так: «Пушкинские повести Белкина – это ЗА ВСЕ СЛАВА БОГУ!»
Перечитала снова. И все стало на свои места. И, главное, явился почти осязаемый, удивительный тон – мирный, обыденный, невзирая ни на трагедию, ни на бездну открывающихся смыслов.
Ну конечно, СЛАВА БОГУ ЗА ВСЕ, Иван Петрович!
СЛАВА БОГУ ЗА ВСЕ, Александр Сергеевич!
Как ни странно, в том, что принято именовать еврейской прозой, – всегда много цвета. Колорита. Чего стоит один Бабель! Гордая, пряная, неприлично телесная проза – на десятилетия заменившая евреям СССР Пятикнижие Моисея.
Есть актерская байка про то, что, если не знаешь, как придать герою на сцене достоверности, если не из чего слепить характер, – «включи акцент».
Сделай своего персонажа кавказцем, украинцем, прибалтом, наконец – евреем. За акцентом явится безотказный штампованный человек. Или так называемый национальный тип.
Не утверждаю, что национального характера не существует. Еще как существует! Но этого мало для жизни в литературе.
Пресловутые еврейские ирония, унылость, витальность, чадолюбие, угнетенность, упрямство, жажда переустройства мира, и пр. и пр. – и все это в одном месте, в одно время и по одному поводу – и не дай бог – встряхивать и смешивать. Коктейль непереносимый! Но любимый и настолько привычный, что покусившемуся на безотказный рецепт грозит суровый приговор.
Я пишу о евреях. Но я не хочу никакого акцента, как в актерской байке. Я хочу СЛОВА, в котором живет история, а не представления о том, как хорошо было бы, если бы евреи родились в Швейцарии.
Вернемся к главному – к слову. Я родилась на Украине. И украинский язык мне родной. И обрывки идиша – родные. И русский язык для меня – всё.
Когда я приехала в Москву учиться в Литературный институт – я училась правильно говорить по-русски. Изживала акцент, изживала манеру говорить так, как говорили в моем родном украинско-еврейском Чернигове.
Теперь я пытаюсь воскресить этот язык. Так говорил мой отец, так говорила мама. Я пытаюсь воскресить не акцент, а ход мыслей, ход истории, ход жизни нескольких поколений. Они уже ушли – вместе со своим языком, точным, цветным, немыслимо неправильным – упоительно неправильным.
Я пишу их историю. Хочу, чтобы их поняли...
Это ж мы, Господи!
Николай Эстис. Дошедшие до неба. 2008 |
Подражание Григорию Сковороде
Я тут вывел закон совершенный.
Как вывел, так и обмер.
Вывел – и забогатею страшенно.
Я ж теперь ученый – первый номер.
Есть в голове у одного человека
Несколько памятей разного рода.
Одна хорошая, другая плохая.
Одна хвалит, другая хает.
Вот бы и существовали раздельно,
Раздельные, как солнце с луной на небе.
И эти ж памяти враждуют предельно.
И предел им поставлен в мозгах одного
человека.
И лепечет, и крутится кругом несчастный
калека:
Тут, говорит, помню,
А тут как ничего не бывало.
Тут, говорит больно,
а там хорошо, но мало.
Бедный я бедный.
Несчастный, несчастный.
Мир человека ловит, ловит ежечасно.
Ловит, чтоб осчастливить.
А человек убегает. Потный и красный.
Некрасиво получается.
А внутри ж у человека есть мир прекрасный.
Только загаженный.
И потому опасный.
(Но это пока без закона.
Я такого не вывел.
Но выведу обязательно.
И решу вопрос окончательно.
К примеру,
применю к вопросу крайнюю меру.)
Память – хорошая вся вышла, осталась плохая.
Одна меня память гонит,
другая меня стыдит.
А обе лихие. Обе кряхтят и стонут.
А мне от их стону
нема угомону.
Уйду я от них к Богу.
А он меня спросит: «Как жил-поживал, Гриша?»
А я скажу честно: «Ни хрена и не помню.
Помню, дождик шел сильно красивый
И всё ж на крышу, на крышу,
а на голову мою бедную
и не попало.
И в рот не попало.
И в сердце ни капельки.
И в кровушке моей не бродило,
а то бы хоть винцо из меня было.
А так и неведомо, кто и зачем я».
А Боженька и ответит:
«Гриша ты есть, Гриша! Так и запомни!
И послал Я тебя на землю без дела.
Шататься по свету.
Я ж не надеялся, что ума у тебя нету.
Иди опять на землю.
Я из тебя память выну.
И одну выну, и вторую.
И еще третью. И четвертую тоже.
Чтоб ты стал на меня похожий.
Блаженный и чистенький.
И приятный на рожу».
А я так отвечу:
«И никакой я не Гриша. Не мужик и не баба.
А я есть одно словечко, больше и не надо.
Я есть то словечко, что между одной памятью
и второю,
я тут постою, Господи, рядом с Тобою.
Может, вспомнишь Ты,
я точно словечка не припомню».
А Господь и скажет:
«Стой, Гриша, стой на небе,
как кость стоит в горле,
стоит, не проходит.
Я ж вроде тебя, покаюся при всем народе.
Ни словечка не помнится в облаках мягких,
как бабские груди.
А люди ж надеются... На то ж они люди!
На Меня надеются, а Я им – дулю.
И дулю омою слезами.
Они ж даже плакать разучились сами.
У Меня ж слезы закончились,
так ты, Гриша, добавишь».
«Так я стану, Господи, ногами на небе,
постою, пока Ты не вспомнишь.
Только не говори, что слово это о хлебе,
про любовь не говори тоже,
про волю, про песню,
про Украйну, про Россию, про Ерусалим небесный...
Постою я, Господи, к Тебе прислоненный.
И дулю скручу, и поплачу.
Ученый да проклятый,
ни в Тебе, ни в себе не виновный».
2012 год
Публикация Вардвана Варжапетяна