Писатель – профессия типа учителя.
Василий Максимов. Единственный учитель. Конец XIX века. Херсонский областной художественный музей им. А.А. Шовкуненко, Украина |
Так писать просто. Писать так просто. Писать просто так. А ты попробуй. Под Довлатова (в сегодняшнем номере, кстати, см. еще тексты о Довлатове – на с. 4 и 6. – «НГ-EL») писать, думаю, пытались многие – ну и где они? А самого его настолько достали упреки, или самоупреки, в простоте и легкости, что он с какого-то момента усложнил себе жизнь, страшно формализировал процесс письма, начал писать так, чтобы слова в предложении не начинались с одной буквы. В принципе такие кандалы (а хотите – вериги) неподъемны, стиль перестает лететь, парить, он скован буквально, везде видны его искусственность, сделанность. Это другой тип письма – жеманящаяся фраза, она строит рожи, подмигивает на каждом шагу: ну, какова я, а? – в корне, по характеру отличающийся от простого, «как в жизни», их невозможно соединять. Но Довлатову удается, читая, не видишь его формализма, не обращаешь внимания, все так же просто, легко, парит.
А может – продолжим мысль, – Довлатов ввел не только это ограничение, а еще тысячу, о которых он никому не рассказывал и каких мы не замечаем. Может, Довлатов вообще – это такой Джойс наоборот, анти-Джойс, террорист. Что нам мешает предположить за его простотой целую революцию в литературе, а филологам в кандидатских и докторских ее исследовать. Тем более что в интервью и записных книжках Довлатов вполне теоретик себе, и многое им проговаривается в открытую. Например, разница между рассказчиком и писателем, американским и русским стилем.
Писатель, по Довлатову, – это профессия, ремесло типа учителя. Писатель именно учит жизни, указывая путь тяжелой рукой, дланью. А рассказчик просто описывает жизнь, по ходу сочиняя, выдумывая. В интервью Виктору Ерофееву это им формулируется так: «Не думайте, что я кокетничаю, но я не уверен, что считаю себя писателем. Я хотел бы считать себя рассказчиком. Это не одно и то же. Писатель занят серьезными проблемами – он пишет о том, во имя чего живут люди, как должны жить люди. А рассказчик пишет о том, КАК живут люди». И в интервью Джону Глэду: «Подобно философии, русская литература брала на себя интеллектуальную трактовку окружающего мира – эта задача в России всегда была возложена не на философию, которая стала развиваться сравнительно поздно, а именно на литературу. И, подобно религии, она брала на себя духовное, нравственное воспитание народа. И литератор, который от этих функций как бы уклонялся, очень долго у себя на родине не получал признания и казался не совсем писателем. Если он пишет занимательные, увлекательные, смешные, трогательные истории, то он не писатель, а беллетрист, рассказчик. Оба эти термина как бы снижают качество этой деятельности… А я рассказываю истории». И то же рассуждение находим в записных книжках, «Соло на IBM».
Нет, Довлатов нигде не говорит, что писательство по отношению к литературе халтура – chaltura, бумажка со списком покойников, которую подавали попу, легкий заработок, – просто он на стороне другой, нетяжелой, лаконичной, как он ее называет не в смысле краткости, а сжатости, где выброшено все лишнее, литературы. Хотя и по поводу легкого заработка тоже есть в «Соло на IBM»:
«Россия – единственная в мире страна, где литератору платят за объем написанного. Не за количество проданных экземпляров. И тем более – не за качество. А за объем. В этом тайная, бессознательная причина нашего катастрофического российского многословья.
Допустим, автор хочет вычеркнуть какую-нибудь фразу. А внутренний голос ему подсказывает: «Ненормальный! Это же пять рублей! Кило говядины на рынке…»
Довлатов говорит, что его всегда привлекали честность, правдивость, лаконизм американской литературы – опять же не в смысле краткости, он называет Фолкнера, Сэлинджера, Хемингуэя. Другое дело, кем и как они переведены. Снова из «Соло на IBM»:
«Когда-то я был секретарем Веры Пановой. Однажды Вера Федоровна спросила:
– У кого, по-вашему, самый лучший русский язык?
Наверно, я должен был ответить – у вас. Но я сказал:
– У Риты Ковалевой.
– Что за Ковалева?
– Райт.
– Переводчица Фолкнера, что ли?
– Фолкнера, Сэлинджера, Воннегута.
– Значит, Воннегут звучит по-русски лучше, чем Федин?
– Без всякого сомнения.
Панова задумалась и говорит:
– Как это страшно!..
Кстати, с Гором Видалом, если не ошибаюсь, произошла такая история. Он был в Москве. Москвичи стали расспрашивать гостя о Воннегуте. Восхищались его романами. Гор Видал заметил:
– Романы Курта страшно проигрывают в оригинале…»
Для кого-то этого достаточно, чтобы поставить точку: Довлатов – американский писатель, пишущий по-русски. Писавший по-американски еще до эмиграции в США. Но это не так, есть, говорит Довлатов, и другая, немногословная, а изысканная, как он ее называет, традиция в русской литературе, но она, возникнув, «почти немедленно прервалась и никогда в полном виде убедительно не возрождалась», – это пушкинская традиция. «Пушкин писал изысканно, коротко, это была эстетическая проза». После Пушкина все уже писали длинно, и к прозе Толстого или Достоевского, «как бы мы ею ни восхищались», слово «изысканно» неприменимо. После Пушкина – только отдельные проблески, «вспышки»: Зощенко, Искандер, Венедикт Ерофеев, «Верный Руслан» Владимова, «Брайтон Бич» Марка Гиршина, Наум Сагаловский. В лучшем случае писатель боролся в писателе с рассказчиком и наконец побеждал – как Чехов Чехова: «Мне кажется, у Чехова всю жизнь была проблема, кто он: рассказчик или писатель? Во времена Чехова еще существовала эта грань». Или, добавим, ломал зубы, как Гоголь об Гоголя.
Так что же спасло зубы Довлатову, почему писатель не убил в нем рассказчика? Может быть, вот поэтому: «Мой старший товарищ, теперь уже покойный Борис Вахтин, замечательный литератор (кстати, сын Веры Пановой. – А.К.), говорил: не пиши страстями, эпохами, катаклизмами, государствами, а пиши буквами – А, Б, В... и вот я старался писать буквами, даже не словами».
То есть буквально, понимаете?
Харьков