На крыше большого сферического, как скачущий Русью- тройкой конь, управляющий тремя недочеловеками: Селифаном, Петрушкой, Чичиковым, – дома, часовой стрелкой на циферблате, показывая на X и две латинские I, висел труп человеческий – не Пушкина, не Бродского и Мандельштама, имени его никто не знал и не помнил, а если и помнили, то давно уж рассудили за благо забыть – благо бытие его было обеспечено денежным знаком, знакомом каждому смертному и бессмертному Харону, что грустно перевозит в своих барках останки человеческие, – сосуды скудельные, полные туком, что неведающие прозывают духом, от Невы до Оби, соединяющих два проклятых театра, – скрипящим маятником, черной вороною, тенью разрезающей сибирское белоснежье, – труп, мешок etc. – то самое, чем стали все эти Тютчевы, Достоевские и Толстые, несмотря на разную отрицательность отношений, все прекрасно больные к смерти, и чем стали все их читатели, критики, исследователи – гумус, тлен, нефть, что одна пахнет вечностью, если доверять нетленным словам, что со временем тоже обращаются в труху Александрийской библиотеки, или Парфенона, или Колизея, которые должны разрушиться от одного совокупного действия человеческих воль и мозговых до- лей, в упорстве своем больше напоминающих трудящихся над поклажею волов, или сферических коней, скачущих по вакууму, копытами, как строки в житии или житие протопопа Аввакума, задевая себя и мир за дрожащий алый эпителий.
В глазницах висельника за- стыла мировая тоска, равно познанная датским мыслителем, французским интеллекту- алом и немецким садистом, что стал нарицательным, – так и бывает со всеми этими Достоевскими, Толстыми и Тютчевы- ми, вне зависимости от их взглядов на мир и эстетику словесного творчества, вне зависимости от отношений Автора и Героя – этой вечной проекции на Бога и сына, сына и Бога, абсолют и часть, десницу и фалангу, член и тело, – что падают в пропахшую нефтью Лету, кормящую Обь и Неву, обращенных в Овна и Небо, посиневшими венами на шее повешенного отражающими вечное движение человеческого бытия, текущего в небытие – новорожденными Неронами, что как поезда от перронов стремятся к своему апейрону, – нет, не об этом писали стремительно пьянеющие греки среди преступного симпосиона – читай, тайной вечери, когда вино, разбавленное водой, как кровь, отравленная вином, начинало бурлить, тела – пламенеть, и рождалась высшая Идея идей (или и-у-д-е-й) – часто в тавтологии и боли, страдании и ненависти – еще один из бесконечной партии жуликов и во- ров, заклейменной Есениным, и дрожащей от злобы: «Ты сам каторжник! Сам клейменный! Убить тебя надо!» – в перекрестье мира застыло его ничтожество, не тук, но и не дух человеческий, несмотря на ассонансом павшее в мозг сочетание этих воюще-воюще-ноющих звуков.
Молодым / Молот Дым / Молод ЫМ / МАМА ЫМ
СЛОВО / ОВО
Дайте / Данте / Да / Нет
За ГАНГЕЙЗЕР / ЗА ЗАНГЕЗИ
ИСКУСТВА / ИСКУС СТВА / ИСУС ТВА
ДАНТЕ ОВО МАМА ДЫМ!
ЗА ГАН-ГЕЙЗЕ! ЗА СВОДОБУ ИСУСТВА!
Повешенный был обрезан и сед, ненавистен и превознесен, и его алая глотка, закрытая синеющим почерневшим языком, как отверстый зал или зев – алый с вульгарной позолотой – о, Поле, Поле, кто тебя усеял, – мертвыми гостями торчали в разные стороны зубы, – дрожала на ветру, как бордовое полотнище, что некогда развевалось над сферическим до- мом; и в глазах, ставших по- смертно прекрасными, – на- столько, насколько обессмысливался и терялся взгляд Толстого и Достоевского, когда Аня или Соня, давно уже потерявшие свою девственную красоту, последний раз закрывали им глаза дрожащими ладонями – молчи, скрывайся и таи – застыла боль и тоска, характерная для всего еврейского племени, что делать, если главной теорией эпохи вовсе не стали стихи Мандельштама и Бродского, напротив, 100 добрых дел и одно преступленьице, 100 жизней, направленных на дорогу, и вошь, не человек, – и конечности, вымазанные калом покойного, – точно рас- сыпавшиеся вещи, павшие из темного пыльного мешка, за которым тьма и облегчение – облегчение всем: либералам, консерваторам, зрителям, националистам, мигрантам – не облегчение, а лампадное Рождество и пропахший – то ли кальсонами, то ли опресноками – неопрятный и истаскавшийся Пейсах.
А за спиной повешенного вставала багровая заря революции, дефолта, новой жизни.
Новосибирск