Нью-Йорк и босховские кошмары…Джордж Уэсли Беллоуз. Нью-Йорк. 1911. Национальная галерея искусства, Вашингтон
О смерти Довлатов думал много и часто – особенно после того, как врач сказал ему, чтоб предостеречь от запоев – ложь во спасение, – что у него цирроз печени. Хотя свое здоровье, точнее нездоровье, постоянно обшучивал, перефразируя то Крылова: «Рак пятится назад» – когда онкологический прогноз не подтвердился, то Некрасова: «Цирроз-воевода с дозором обходит владенья свои». Шутки шутками, но мысли о смерти были неотвязные – куда от них денешься? Особенно в периоды депрессии, которую он однажды очень точно определил как «мрак души». В «Записных книжках» есть на эту всегда злободневную тему несколько смешных и серьезных записей:
«Не думал я, что самым трудным будет преодоление жизни как таковой».
«Возраст у меня такой, что, покупая обувь, я каждый раз задумываюсь: а не в этих ли штиблетах меня будут хоронить?»
«Все интересуются, что там будет после смерти? После смерти начинается – история».
«Божий дар как сокровище. То есть буквально – как деньги. Или – ценные бумаги. А может, ювелирное изделие. Отсюда – боязнь лишиться. Страх, что украдут. Тревога, что обесценится со временем. И еще – что умрешь, так и не потратив».
Пошли умирать знакомые и ровесники, и Довлатов говорил об этом с каким-то священным ужасом, словно примеряя смерть на себя. В связи со смертью Карла Проффера, издателя «Ардиса», он больше всего удивлялся, что смерть одолела такого физически большого человека. На что я ему сказал, что мухе умирать так же тяжело, как слону. Смерть безобразно равняет всех со всеми.
– Смерть не страшилка, а стращалка, – добавил я, стараясь его утешить, а заодно и себя.
Сережа как-то странно на меня глянул и продолжал пугать. Я бы заподозрил в нем садистические наклонности, если бы это не был чистейшей воды мазохизм. Садомазохизм? Довлатов чувствовал дыхание смерти у себя за спиной – это уж точно, что смерть не застала его врасплох.
Когда умер наш с Леной друг и переводчик Гай Дэниелс, Довлатов странно как-то на нее отреагировал: «Умирают нужные люди». Было это уже после смерти Карла Проффера, который издавал в своем «Ардисе» Сережу. Самоубился общий знакомый Яша Виньковецкий – и Довлатов рассказывал такие натуралистические подробности, словно сам присутствовал, когда тот повесился. Был уверен, что переживет сердечника Бродского и даже планировал выпустить о нем посмертную книжку – и ему было о чем рассказать, а вышло наоборот: Бродский сочинил о нем путаный мемуар.
О смерти Довлатов говорил часто и даже признался, что сделал некоторые распоряжения на ее случай – в частности, не хотел, чтобы печатали его письма и скрипты, хотя именно по его радиопередачам, «пропетым» – ну да, типа речитатива – его чудным магнетическим баритоном, узнали его в России задолго до того, как там была напечатана его проза. Как-то, уже в прихожей, провожая меня, Сережа спросил, будут ли в «Нью-Йорк Таймс» наши некрологи. Я пошутил, что человек фактически всю жизнь работает на свой некролог, и предсказал, что его – в «Нью-Йорк Таймс» – будет с портретом, как и оказалось.
Есть такое понятие «усталость металла». У Довлатова определенно была усталость жизни, касалось ли это душевной изношенности или оскудения литературного таланта. Ладно, пусть будет эвфемизм: упадок писательской активности. В одну из наших последних прогулок – Сережа, Яков Моисеевич, его такса и я – он вдруг остановился и скорее, чем продекламировал, сказал прозой, да так, что пушкинские строки стали как бы его личным признанием:
Я пережил свои желанья,
Я разлюбил свои мечты;
Остались мне одни страданья,
Плоды сердечной пустоты.
Мне было как-то неловко, и я сказал пошлость:
– Ну, на самом донышке что-то осталось? Какие-нибудь желания?
– Безжеланные желания, – сострил Сережа и стал рассказывать какую-то жутко смешную историю.
Настал последний, трагический август в его жизни. Лена, Нора Сергеевна и Коля – на даче. В Нью-Йорке – липкая, мерзкая, чудовищная жара. Постылая и постыдная радиохалтура, что бы там ни говорили его коллеги, на «Либерти» с ежедневными возлияниями. Наплыв совков, которые высасывали остатные силы. Случайные приставучие бабы, хоть он давно уже, по собственному признанию, ушел из Большого Секса. И со всеми надо пить, а питие, да еще в такую жару – погибель. Можно и так сказать: угощал обычно он, а спаивали – его.
У меня записан рассказ той, с которой он встретился незадолго до. И тогда она сказала мне ужасную фразу: «Он так старался! Весь в поту. Я виновата в его смерти». Так, не так – не мне судить, это ее meaculpa, а мне ничего не остается, как наложить замок на уста мои. Рассказ о его последних днях вынужденно, поневоле – неполный.
Его мучили босховские кошмары, которые он называл «смертными видениями». Хотя на этот раз – предсмертные видения, но откуда ему было знать? Выкарабкивался же он прежде – почему не сейчас? Мы судим о будущем, исходя из прошлого, хотя будущее беспрецедентно – в нем может случиться что угодно, чего не было прежде. Смерть, например, которая случается у человека только единожды.
«Нет, не страх, а ужас…» – его собственные слова, когда он мне названивал из Бруклина. Что-то про скорый поезд, который не останавливается на той станции, на которой он оказался, а ему на этот поезд позарез нужно, и вот – чудо! – он замедляет ход: «…я стою на платформе, на которой нет никого, кроме меня, но поезд каким-то странным образом – даже не удаляется, а отдаляется от платформы, как будто невидимый стрелочник переводит на соседнюю ветку, я спрыгнул с платформы и бегу через рельсы, поезд тормозит, но это товарняк, какой-то человек с лязгом отодвигает дверной засов специально для меня, а там коровы на убой. Я просыпаюсь, я спасен, но я продолжаю спать, это я проснулся во сне, мне снится другой сон наяву, как некий маленький человек – нет, не вы, Володя, незнакомец! – руки в брюки, а когда он вынимает их из карманов, в каждой руке у него огромный член, и он размахивает ими перед моим носом, что бы это значило, Володя, вы у нас специалист по Фрейду?..»
Слово Иосифу Бродскому: «Не думаю, что Сережина жизнь могла быть прожита иначе; думаю только, что конец ее мог быть иным, менее ужасным. Столь кошмарного конца – в удушливый летний день, в машине скорой помощи в Бруклине, с хлынувшей горлом кровью и двумя пуэрто-риканскими придурками в качестве санитаров – он бы сам никогда не написал: не потому, что не предвидел, но потому, что питал неприязнь к чересчур сильным эффектам».
По другой версии, Довлатова по пути растрясло, и он, лежа на спине и привязанный к носилкам, захлебнулся в собственной блевотине. Дословный перевод слов шофера той скорой:
– Hechokedonhisownvomit.
Жуткая смерть.
Вскрытие показало, что все органы в полном порядке. Юридически смерть Сергея Довлатова следует классифицировать как непреднамеренное убийство.
Когда он умер, его мать Нора Сергеевна, с которой у него пуповина была не перерезана и которая, томясь, могла заставить Сережу повезти ее после полуночи смотреть с моста на Манхэттен, крикнула мне на грани истерики:
– Как вы не понимаете, Володя! Я потеряла не сына, а друга.
Услышать такие слова от матери было жутковато.
– Я пожалуюсь Иосифу, – грозилась она мне, когда прочла в моем мемуаре о Сережином алкоголизме. Я первым упомянул об этом, а потом пошло-поехало.
Когда Нора Сергеевна умерла, согласно ее завещанию, ее подселили в Сережину могилу – ночью, тайно, нелегально, за мзду. Даже смерть их не разлучила. Наоборот – смерть-то их и соединила. Навсегда.
Трагедия веселого человека.
Нью-Йорк