Страстной бульвар – Страшный бульвар – Страшный суд…
Микеланджело. Страшный суд. 1537–1541 гг. Сикстинская капелла, Музеи Ватикана, Ватикан |
– Ни одна женщина не может сказать, что я испортил ей лучшие годы жизни. И это очень грустно. – Андрей, улыбаясь, шагал по Страстному бульвару. Он вспомнил, как вчера пьяный Димка бубнил эту фразу. Глотая буквы, водку и слезы одновременно.
Вчера был день рождения Димки. Его однокласснику исполнилось пятьдесят пять лет. Они праздновали юбилей в мужской компании на даче у их еще одного друга детства, Игоря. И Андрей остался у него ночевать, чтобы не тащиться наквашенным через всю Москву. Утром он поехал на работу в свое турагенство на Полянку, поболтался там до обеда, понял, что долго не высидит, и сейчас возвращался домой на Большую Дмитровку.
Было уже часа четыре дня. Ранним закатом осень демонстрировала, что она поздняя. Путаясь в пестрых тучах, солнце исчезало прямо перед Андреем, на том конце неба, но строго по линии Страстного бульвара.
– Надо же. Сколько лет хожу, а не обращал внимания, что солнце садится четко по дорожке аллеи! Или почти по дорожке. Удивительно.
Андрей вдруг остановился, постоял и сел на лавочку, расположившуюся вдоль боковой аллеи рядом с новым памятником Рахманинову.
Мимо него проходила высокая девушка в желтой куртке, темноволосая, с красивым, чуть смугловатым лицом. Андрей никак не мог привыкнуть к существованию хендс фри. Его до сих пор ошарашивало то, что девушка идет по пустынному бульвару и громко разговаривает сама с собой.
– Скотина он. Какая же он скотина! Но знаешь, вот мы едем домой, он всегда тормозит на углу, и я точно знаю, что он сейчас скажет: «Хочешь мороженое?» Задолбал семь лет говорить одну и ту же фразу на одном и том же месте! И как мне с ним разводиться?! Кто еще мне будет так говорить про мороженое?! Знаю, что дура! Мразь, мразь он и скотина!
Андрей вспомнил, что у него в сумке валяется мороженое, достал начинающий течь вафельный стаканчик, прикурил сигарету и начал чередовать. Затяжка – мороженое. Мороженое – затяжка.
Перестук каблуков затихал. Больше никого не было. Страстной бульвар, или, как его называли старые москвичи, Нарышкинский сквер, никогда не был проходным. В отличие от Тверского, который почти всегда наполнен гулом прохожих, здесь было много тише и даже провинциальней.
«Ни одна женщина не может сказать, что я испортил ей лучшие годы жизни», – опять вспомнил Андрей. Смешно. Димка много чего вчера наговорил. «Журналист – это вечный подмастерье!» Наверное, так и есть. Вечно в обслуге чужих мыслей. Димке виднее, он всю жизнь в газетах и журналах. Удивительно, вот ему пятьдесят пять. Но чайник он берет точно так же, не за ручку, а накрыв его ладонью сверху, как это было во время их детских чаепитий миллион лет назад. Если у Димки ничего не изменилось, то, значит, у меня тоже? Просто я этого не замечаю. Но про «испортил лучшие годы жизни» – мощно. А я?! Интересно, а я испортил жизнь какой-нибудь женщине?!
– Так… – Мороженое капнуло на гранит мостовой. – А кому я вообще мог испортить жизнь? Допустим, родителям. Матери? Не думаю. Отца я вообще всегда нежно любил. Ребенком был не шумным, учился хорошо, с «компаниями», как говорили раньше, не связывался. Потом получил от тетки вот эту квартиру, уехал из родительского дома. Помогал чем мог. Может, не так часто и искренне, как нужно было. Но все равно. А женщине какой?!
Солнце уже совсем завалилось за линию деревьев. Еще минут пятнадцать – и все. Справа и слева перед самым входом на площадку, где находился памятник композитору, рос боярышник. Старые кусты давно превратились в дерево с мощным, жилистым стволом.
– Ну какой, какой женщине… Естественно, Алке. Алле. Кому еще я мог хоть чего-то испортить?! Ведь, по сути, если откинуть детский сад, пионерлагерь и некоторую дурь в студенческие годы, Алка была и остается единственной реальной женщиной в моей жизни. Так? Так. Сколько я ее не видел? Уже четыре дня.
Андрей домой не торопился. Своих он отправил на дачу к двоюродной сестре Наташе в Кузяево. В сквере было тихо, машин вокруг бульвара почти не было, и заходящее осеннее солнце каким-то непостижимым образом усиливало тишину. Тишина надвигалась на бульвар настолько мощно, что Андрей стал ее слышать.
– Когда это было… Восемь… Нет. Девять лет назад. Алка попросила у меня 30 долларов, а я не дал. Вот скотина! Ерунда, ерунда, что не было. Мог же найти! И потом еще… Что-то я ей ляпнул. Что?! Помню, она фыркнула и бросила трубку. Господи, а ведь я действительно ей испортил жизнь. Сколько еще было такого навязывания себя, дурацкого! Столько лет. Зачем?!
Неожиданно странный звук заставил Андрея вздрогнуть. Такой несоответствующий месту, не сказать чтоб совсем неприятный, но довольно отталкивающий звук. Пом-м… Он вдруг увидел, как с дерева упала толстая, налитая бордовая ягода боярышника. Пом-м… И, ударившись о свежевыстеленный гранитный пол бульвара, разорвалась, обнажая разваристое желтое нутро.
В ту же секунду Андрею стало очень страшно. Звук падающих ягод не отменял тишины, а, наоборот, дополнял ее. Он не мог понять, откуда пополз, да нет, не пополз, ворвался в его мозг страх! Неожиданно он подумал о Страшном суде. Он не был сильно верующим человеком, к вере относился спокойно, уважал, но не более. А тут вдруг – Страшный суд! Он не отрываясь смотрел на размазанную на красном граните желтую мякоть ягоды.
– А ведь Страстной бульвар, Страстной монастырь, который был рядом, вот тут, страсти, страх человеческий, Страшный суд – это же однокоренные слова. Страстной бульвар – Страшный бульвар! Как же он раньше не сообразил?! Страшный бульвар – Страшный суд! Чушь какая… И я туда пойду неминуемо за Алку! Именно за нее. Дело, конечно, не в той тридцатке, а в том, что я столько лет морочил голову человеку. Или нет?! Я же ее просто любил. Люблю! И за это в ад?! Или это не любовь?!
В голове Андрея замелькала какая-то круговерть из ухмыляющихся карикатурных чертей и языков пламени, похожих на нарисованный очаг папы Карло.
Тишина разорвалась, как пергаментная бумага. По бульвару полз трактор-карлик, подметая остатки листвы. Андрей встал, торопливо дошел до выхода с бульвара и нырнул в узкий лаз Большой Дмитровки. На переходе он оглянулся. Бульвар с редкими прохожими выглядел оголенным и гладким, как настольный хоккей.
Через несколько минут Андрей был уже дома. Страстной бульвар со Страшным судом уже отпустили его. Мысли стали теплей, как оранжево-блеклый абажур лампы на кухне. Он как-то меланхолично поужинал, не вдумываясь, что он кладет себе в рот. Потом лег спать. Первое время он просто лежал, уставившись в стену. Мысль о Страшном суде и Алле так выжгла ему пространство сознания, что когда эти тревоги исчезли, наполнить мозг было просто нечем. Но постепенно он начинал дремать. Становилось легко и уютно. Душа его хотела было взлететь в ту пограничную область бытия, куда жизни и смерти вход запрещен, но срок еще не подошел. Она вернулась к нему, и он мирно проспал до рассвета, проснувшись лишь один раз. И тревожно подумал в темноте:
– Стоп! А как же солнце может садиться передо мной по прямой, если бульваров кольцо?
И, не найдя ответа, улыбнулся и заснул снова. На другом конце Москвы, в Измайлово, засыпала Алла. Их роман с Андреем закончился двадцать пять лет назад. У Аллы Николаевны было уже двое взрослых детей, оба студенты, второго и четвертого курса МГУ, факультета журналистики. Муж Дмитрий был тоже журналистом. Все эти двадцать пять лет она с Андреем не виделась. А он иногда приезжал в Измайлово посмотреть на нее издали. Когда она ходила в магазин или по делам. Андрей жил один. А «своими» он называл кошку Мусю и терьера Петровича, которых он действительно отправил к сестре на дачу. В Кузяево.