Москов-град белокаменный расстилается краше прежнего. Фото Александра Анашкина
Москву, как известно, построил Пушкин. Ну, не построил, конечно, а отстроил заново после пожара. И не один отстроил, потому что в одиночку такое дело не под силу даже великому гению.
Пошел сначала Пушкин за помощью к Брюсу-колдуну в башню. Остановился у двери, приоткрыл и в щелку смотрит. В очаге огонь полыхает, а сам Брюс по черно-белому полу ползает, на нем круги да звезды чертит и бормочет слова странные: то – кадош, то – мицраим.
Не таков человек был Пушкин, чтоб под дверьми долго стоять. Вошел смело и говорит: помоги, мол, колдун, Москву отстроить. Вынул Брюс из кармана стеклянные гляделки, зыркнул сквозь них на Пушкина и отвечает: нет, мил человек, я тут красного льва приручаю и супротив его брата меньшого, красного петуха, не пойду. Плюнул тогда Пушкин-храбрец в колдуновы гляделки и на улицу вышел.
Идет по пепелищу, плачет-убивается, а навстречу ему оборванец востроносый, с виду – голь перекатная. «Что плачешь, брат Пушкин?» – спрашивает оборванец. А Пушкина-то в Москве все в лицо знали. «Москву хочу отстроить, – отвечает, – а помощи нету ни от кого». – «Давай я тебе пособлю». – «А звать тебя как и откуда-куда путь держишь?» – «Звать Гоголем, иду из тюрьмы «Тараса Бульбу» писать, напишу и опять за правду-матку в острог сяду». – «Ну, пойдем, брат Гоголь, Москву отстраивать».
И заспорилось у них дело. Пушкин кайлом глыбы каменные наворачивает, Гоголь обтесывает. Пушкин пилит, Гоголь строгает. Пушкин стропила выводит, Гоголь узорочье по фасаду пускает. За один день управились. Смотрят на свою работу – град пред ними белокаменный и златоглавый расстилается краше прежнего. Заспорили тут Гоголь с Пушкиным меж собой. Гоголь говорит: «Давай град отстроенный Миргородом наречем в честь града мира, третьего Рима». А Пушкин за старину стоит, за Москов-град.
«Всякая косточка внутри себя промозглый, влажный мозг хоронит. В твердости-то ума большого не сыщешь, дурость одна. А Москов-град издревле на топких берегах завелся. Сырою мзгой окутан стоит. В голодный татарский год московские люди мезгою не пренебрегали, а мизгирей да мозгляков отродясь не жаловали. Вот и стал Москов мозгом, да не головным, умным, а задним, позвоночным, бабским. Высоси мозг этот – и России никакой на свете не будет. Ибо здесь промозглая Москва с волглою Волгой воедино сливаются. Возьми-ка лучше, брат Гоголь, часы на память от меня, в остроге сгодятся».
Не стал Гоголь больше спорить, часы пушкинские взял, пошел «Тараса Бульбу» писать. А Пушкин встал на бульваре, голову наклонил и кричит на все лады: «Москва! Люблю тебя!»
Сто лет кричит, двести лет кричит. А люди мимо бегут, первые сто лет прислушивались, потом вполуха слушать стали, а ныне и вовсе не слышат ничего. То со свечами да хоругвями мощи старца Мосоха отыскивать примутся, то поведут медведицу из Москва-реки черной водою поить, то незнамые месхи пляски с кинжалами вокруг Пушкина учинят.
А Пушкин стоит, в бакенбарды курчавые улыбку прячет. Потому как ему одному правда ведома. Правда про Москву, белотелую да златовласую, в которую лишь влюбиться можно. А более – ничего.