Дети – дело государственной важности. Лукас Кранах Старший. Христос, благословляющий детей. Ок. 1535–1540. Штеделевский художественный институт, Франкфурт
Аз, буки, веди, глаголь, добро, ести, живете
Букварь
Элементарно, Ватсон
Ш. Холмс
Год назад она позвонила. Сказала: «Звоню с домашнего от случайной далекой недалекой неблизкой подруги. Телефон напрочь потеряла. Мы с мужем переехали в однушку в Конькове. Деньги кончаются. Деньги кончились». И повесила трубку. И исчезла. Вот и ищи-свищи. А я и не ищу. Я свищу. Жалобно. Год. Целый круглый год. Сижу букой. Ничего не веди. Ни глаголю. Не добро. Ни есть. Худо-бедно, а живете.
Но через три месяца я пошел спасаться на Арбат и купил там у зоомагазина небольшую сонную сухопутную последнюю черепаху. Написал ей белым фломастером на панцире, как в майле, «Мой мир». Пусть-де теперь отныне на ней прочно стоит мой небольшой шаткий прежде и ныне мирок. И та старалась, как могла, держала. А могла плохо. Больше дремала под раскаленным зимой радиатором.
Вчера же, в марте, в конце месяца, она снова позвонила и говорит: «Ну куда ты делся? Куда подевался?» «Я вот, – говорю, – я вот. Тут я». И тычу указательным в черепаху. «Ну тогда, – говорит, – давай встретимся, если живой». «Давай», – говорю я. «Ну тогда завтра в Сокольниках в 12 у главного входа», – говорит она, как будто ничего и не было. Но ведь было. И ой-ё-ё! И главное – ни вопроса, свободен я там, не свободен. Могу – не могу. Хочу – не хочу. В этом – вся.
Итак – Сокольники. В которых я последний раз был, пиво пил в одна тысяча девятьсот семьдесят третьем году, в поза-поза-прошлой жизни. И то первой сессионной маргинальной лимитной зимой. В сапогах, в полушубке овчинном, в больших рукавицах и сам еще с ноготок. А сейчас – преждевременная незапланированная бурная весна. Солнце греет до седьмого пота. Да и Сокольники не те. Цивилизовались. Апгрейдились. И вот греюсь.
Прошлым летом, когда я был еще молод душой, мы ездили на ее скрипучих «Жигулях» в Остафьево, в Переделкино, в Коломенское, в Царицыно, лазили через неприступные заборы в Петровско-Разумовском. А теперь вот сиди на злосчастной, по-весеннему липучей лавочке, жди. Парься в неуместном несезонном зимнем. Смотри на раздетый скайбордовый и колесный окрестный народ. Тем более что пришел на 15 минут раньше. И чего пришел? За каким таким прахом?
Но вот она, как всегда королевски пунктуальна, появляется от солнца, из-за план-схемы парка, которая вежливо предупреждает, что всё (вплоть до кафе, боулингов и ресторанов) реально есть, но пока временно на реконструкции. И это она – и не она. Что за тяжелая царственная поступь? Где та летящая лётом походка? Где ноги? Где юбка-шотландка? Что это вообще за вислые треники? Что за разбитые не по ноге кроссовки? Что за ноблесс оближж? А она подходит тяжким каменным гостем и сияет. И расстегивает на ходу желтую ветровку, из которой вываливается раблезианский, увенчанный пирамидальным пупком живот. Под желтой же, разумеется, майкой. «Ах вон оно что! Вон оно, значит, как», – невпопад думаю я. И зачем-то краснею. Ну как бы перед неким тайным потаенным таинством.
«Это будет мальчик, – сказала она, далеко вперед заведя руку и ткнув пальцем в вывернутый «немосковский» пупок. – Его будут звать Аслан. Он там зевает и сосет большой палец. Тренируется. Готовится к катапультированию в жизнь». «Откуда ты знаешь?» – спросил я (а честно говоря, я считаю всех этих волооких, с повернутыми внутрь глазами будущих мамаш временно, а то и пожизненно сумасшедшими). «От УЗИ», – сказала она и посмотрела на меня, ну как на старого законченного придурка. Каковым я, впрочем, и являюсь. С некоторых недавних пор.
«А скоро?» – спросил я. «Через неделю», – ответила она. И как бы сподобясь, как бы внутренним духовным УЗИ я как бы узрел чадо, плывущее во чреве. Плывущее во тьме. Типа к свету. И почувствовал себя библейским патриархом, как бы дедушкой. Может быть, даже и ее уже дедушкой. Славным добрым древним дедушкой. Лысоватым. Седоватым. Курносым. С суковатой палкой. С синими капиллярами на гипертонических красных тугих щеках. Впрочем, за неимением собственного дедова навыка и опыта я не знаю, что чувствуют настоящие законные дедушки, но уверен, что что-то вроде. Сопли и слезы. Слезы и сопли. Но сладкие. Прямо «Птичье молоко» с халвой.
«Так ты поэтому тогда так бесследно исчезла?» – спросил я. «Ну да, – сказала она. – Разве непонятно тебе было?» Ну теперь-то понятно. Даже более чем. И даже не обидно. Это – что у нее в животе – важнее меня. Многократно. Несоизмеримо. И для нее, и, увы, для меня. Она ведь даже не сказала «прости» или там хотя бы «не обижайся». Она в своем полном легитимном праве.
Мы гуляли по парку часа два. Гуляли и, устав, присаживались. Гуляли и говорили. За все без малого девять месяцев. Про толчки, про белок, про чуткий сон на неудобном боку. Понятно, говорила больше она, а я слушал, внимал. И то, разве сравнишь мои бледные старые новости с ее. Вот то-то. Вот то-то же.
«Позвони числа пятнадцатого, я тебя с ним познакомлю», – на прощание сказала она. «Зачем? – спросил я. – Ты же увезешь его в свои пампасы к своему гаучо. А я дотуда уже не доберусь. Не дотянусь». «И то правда», – сказала она. И ушла платить квартплату в Сбербанк.
Я вернулся домой, достал из кладовки ржавый пыльный молоток и разбил в куски панцирь своей хранительницы-черепахи. Расчленил на буквы мой мир. Разъял даже самые эти буквы. В куски. Она выползла наружу, в хаотический холодный неладный космос, беспомощная, морщинистая, склизкая, голенастая, голая. Тут я опомнился, заключил ее в объятия, облизал. Может быть, она выживет. Нарастит свежий панцырь? А может, умрет. Ху ноуз? Ху тут ноуз. Фифти-фифти. Всяко может быть.