А море видел только в кино… Фото Евгения Никитина
Ковер
Этот ковер родители приобрели, когда я учился в третьем классе. Ковер повесили в зале над зеленым диваном. Ковер представлял собой огромный прямоугольник, в котором, словно в большом окне, светились похожие на красные цветы фигуры, соединявшиеся друг с другом нарисованными желтыми стеблями. Когда я приходил из школы, то первым делом смотрел на этот ковер – и неизвестно почему, может быть, от его красоты, но меня охватывала волна счастья, словно он пульсировал как живое существо с очень комфортным биополем.
Находясь дома, время от времени я подходил к ковру и заряжался от него приподнятым настроением и радостью, чувствуя, как его энергия проникает в меня, пронзает, словно счастливый звонок с урока на перемену.
Как это ни по-мещански звучит, но ковер помогал мне жить, радовал меня, будто разворачивая передо мной спрятанную в его орнаменте прелестную нитку. Казалось, нитка незаметно колола мой взгляд и через него двадцать пятым кадром передавала мне нанизанные на нее розовые иглы пробуждения и ослепительного света, как будто я прозрел и вот сейчас наконец-то начну говорить истину, от ковра полученную как от некоего живого существа высшего порядка.
Молитва
Однажды, когда мне было лет двенадцать, тетя сказала, чтобы перед сном я три раза повторял слова молитвы: «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, аминь». Укладываясь спать, я начал повторять эти слова, после чего на душе становилось очень спокойно – и я быстро засыпал, словно находился не в кровати, а в гамаке, мирно раскачивающемся в такт набегающим на морской берег волнам где-то на побережье Черного моря. Хотя сам я в это время находился в Сибири и море видел только в кино. После такой молитвы снилось мне даже толком не могу объяснить что, но очень приятное: какие-то разноцветные, мягкие краски, немного размытые в успокоительной синей темноте, готовые облобызать и защитить ребенка от всех невзгод и потрясений. Причем краски как-то ненавязчиво складывались в неясные очертания человеческого лица с коричневатой бородой, такой доброй, что хотелось прижаться к ней, как к большому, защищающему от грома и дождя дереву.
Шли годы, и они часто заставляли меня забывать о молитве. А когда я вспоминал ее и на сон грядущий повторял «во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, аминь», то ничего не происходило. Я засыпал, но во сне ко мне не являлась добрая борода, словно ей запретили приходить и играть со мной, неисправимым грешником. Во всяком случае, после молитвы я больше не качался в такт набегавшим на побережье Черного моря умиротворяющим волнам, так как непоколебимо знал, что побережье очень далеко отсюда. Перестав быть ребенком, я больше не верил, что способен услышать чистый и ясный морской прибой через непроницаемую толщу земных, как мутный ил, рутинных забот.
Рыбин
Рыбин с черным портфелем выпал из автобуса, и через семь минут он вроде бы уже заходил к себе на работу в институт. А потому «вроде бы», потому что его черный портфель был таким уродливым, что с ним невозможно было уместиться в одном помещении – и от того портфеля хотелось отшатнуться и убежать. Тот портфель дырою своей кожаной все терял, и что-нибудь да оставлял на улице каменной.
Бросил свой портфель Рыбин на стол липовый, и не смог он в портфеле своем черном найти авторучку, и так расстроился, что собрался по столам своих коллег пройти, чего-нибудь поискать без спроса. И Рыбин тщетно выдергивал из столов длинных ящики, так как в них не находил ручки лишней, отчего страшно рассердился и даже стал искать карандаш черный. Но даже и карандаша в тех ящиках липовых не оказалось. Тогда Рыбин начал звонить своему брату и длинно, исповедническим голосом говорил, как ему тяжело жить, так как он просто не знает, зачем сидит в этом институте и каждый день носит черный портфель, длинный и неудобный. Хотя, может быть, оттого он каждый день сидит в институте, потому что он грешник и обязан теперь в институте мучиться и терпеть от начальства немецкие приказы, не ведая, зачем сидеть за столом и черным почерком лить на бумажный лист безгласные строчки и кривые схемы.
Смотрел Рыбин на себя в зеркало, не понимая, почему он в институте том мучится, а не живет по-настоящему, как люди живут, возликовавши. Не мог понять этого Рыбин, и он не мог перелиться в другой сосуд человеческий и стать, например, строителем домов. Поэтому, мучаясь, он ждал, когда он умрет и тогда исчезнет необходимость кости свои собирать на работу идти, мелкую и безденежную.
Жил так Рыбин, и не мог ничего поделать с собой; не мог он даже жениться, потому что его зарплата была трубою бесплотной, вся пустая. Рыбин даже не мог завести детей: хоть и был он математиком, но ведь не мог себя умножить, так как не было у него денег; не мог он родить новую липу без того, чтобы не найти денег на новую койку.
И Рыбин не мог койку купить, потому как деньги его, в институте заработанные, были слишком малы, как китайцы. Мелочь свою он тратил на то, чтобы месяц за месяцем жить, как немощный якорь.
Но однажды Рыбин, когда луна сияла на воле небесной, он проснулся и увидел, что свет от луны исподволь чистил двери и пол, и тот свет своими лучами мог сиять. И тот свет мог чуть раскрыться и начать, оттаяв, искривляться и свободно искать неизвестную волю.
Рыбин долго смотрел на лунный свет и не мог не подивиться на него. Более того, он не мог взять и не потрогать тот свет, не почувствовать, что тот свет его заставляет выйти на улицу и погулять вокруг его каменного, птичьего дома. Оделся Рыбин, взял свой бледный плащ и вышел в темную ночь, словно длинная лесина, провожавшаяся в путь по реке блестящей.
И вышел Рыбин на улицу, где звезды увидал острые, на которых жили оставшиеся в ночи огни; словно те огни мерцали в яме, в которой провожали живые мертвеца в последний путь: и даже завели длинную песню… Но девка пела громко, словно как провожала своего милого подстричься, пожалев кудри его головы открытой.
Томск