Игорь Михайлов. Письма из недалека. Очерки и рассказы.
– М.: Художественная литература, 2011. – 156 c.
«Когда разводят мосты, между двумя берегами, обрывами или непрерывностью – будто интервал – глубиною в пропасть или октаву, которая дышит сыростью...» – из последнего рассказа в сборнике Игоря Михайлова (р. 1963), прозаика, эссеиста, постоянного автора «НГ-EL». Поначалу подумаешь: зачем тут интервал «глубиною в пропасть или октаву»? Зачем реальность смешивается с музыкой? Но вернешься к началу и чувствуешь единство повествования в этой книге, хотя больше половины ее – очерки, остальное – рассказы. Впрочем, читая их, думаешь: «А точно ли рассказы?» Автор так же вслушивается-вглядывается, как и в очерках. Всматривается в мир. Это основной и самый интересный «сюжет» книги. Остальное – дань жанру, литературной условности, успеху у читателя.
Александров, Углич, Звенигород, Торжок, Зарайск, Кимры┘ Есть основная канва при создании очерков. Автор оказывается в каком-либо месте, начинает описывать, подбавляет юмора, дает исторические справки. Но вот что-то заденет по-настоящему, и образ монастыря словно очерчен несколькими точными линиями карандаша: «Белокаменный Воскресенский – со звонницей, трапезной палатой и церковью Смоленской Богоматери – приземист и плечист. Но его ниши, бойницы и окна, наполненные воздухом, словно приподнимают всю эту тяжесть над грешной землей и ветхим деревянным заборчиком. И поэтому во всем его не таком уже и древнем (тоже XVII век) облике подтянутая стройность».
Города, городишки, вообще «местности» автор любит. Даже серенькие места изображаются и с юмором, и с внутренним светом. Людей Михайлов пытается писать так же, но типажи иногда получаются не самые привлекательные: «Серые сумерки. Белесые окна гостиницы. В зарешеченном окне сдобная консьержка. Я сдаю ключи, она, шаркая тапочками, ползет на второй этаж проверять, не прихватил ли случайно чего-нибудь лишнего очередной турист». Впрочем, когда он смотрит на людей не только глазом внешнего наблюдателя, но всматривается с любовью, его зрение озаряется. Юмор перестает быть жестким, становится трогательным: «Бабушка ушла в церковь молиться Богу, а Он, будто строгий учитель в школе, решительно все ей запрещал, особенно почему-то кушать и улыбаться, и она все охала, молилась и бормотала о каких-то грехах, которые она часто пересчитывала, сортировала и разбирала, шурша ими, а может, можжевеловыми четками, в молитвах».
И так же преображается зрение писателя, когда он просто сближает «типаж» с местом. Сам по себе человек – существо для разглядывания: «Часто с шумом отворяется дверь, а дядя Толя Кукушкин, словно бенефициант в стыдливой задумчивости, застыл в проеме дверей. Он бы, наверное, и хотел бы выйти на бис, но не может. Не получается. И только с пятой попытки из двери высовывается его спутанная, в капусте, борода, слышится какое-то мычание, он пытается сказать что-то такое очень важное, но получается только «ку-ку». Поэтому и – Кукушкин». Неплохо сделано. Но именно после бойниц, «наполненных воздухом», здесь, в проеме дверей, становится слишком тесно. Но вот в повествование входит «гений места», и – даже если это простой сарай – тот же пьянчужка с капустой в бороде может стать демиургом: «Зима еще не начиналась, как будто мир был сотворен позавчера и никто не знает, что с ним теперь делать и что зимой должно быть холодно, что выпадает снег и т.д. Мир был сотворен позавчера в сарае дяди Толи Кукушкина. Кукушкин с ветхозаветной бородой и жеваной беломориной в зубах сбил его из старых, но прочных сосновых досок, еще пахнущих летней пылью. Доски долгое время гнили в сарае, но из них можно было еще что-то сделать. Словом, выкидывать жалко».
┘Маленькая книжка, с названием, которое больше напоминает или век XIX (и «Письма издалека» Герцена), или рубеж XIX–XX веков («Очерки и рассказы»). Очерк, который был одной из основ русской прозы. Он и здесь дает особый тон. Последний, питерский рассказ словно стал тем камертоном, по которому можно настроить свой слух на прозу Игоря Михайлова, как, впрочем, и саму эту прозу, на нужную «волну». «Мосты разведены. Город расколот на две половинки, как орех. Нева бесстыдно блещет наготой, словно натурщица, которая иной раз подрабатывает на панели. И с того берега будто смотрит на меня чистый с ясными глазами подросток и спрашивает: ну что там и как?
А у меня нет слов. Я нем, как мой сын, который лежит в своей кроватке, как подарочный сверток. И мне только бесконечно жаль этого мальчика, который больше никогда не встретится со мной, но лишь промелькнет в моем сыне знакомой черточкой, прочерком, как интервал в музыкальной пьесе, как долгий звук поезда в ночи.
Города, городки, городишки, местности... Фото Евгения Никитина |
А через два часа судьба сведет мосты, и ночной карнавал огней кончится.
И в ночи тихо заплачет маленький ребенок. Заплачет, причастный к тайнам, оттого, что развели мосты, а он еще не знает, на каком он берегу, потому что сам – река и берег, или просто потому, что промокли пеленки...»
Все встает на место. И образ подростка отражается в чертах ребенка. И звук поезда сливается не то с мелодией, не то с аккордом. Да и сама проза начинает «соединять голоса», как это бывает в «музыкальной пьесе». И «мокрая» Нева, и мокрые пеленки, и скрытая цитата из Блока («┘причастный тайнам, – плакал ребенок...») сливаются в нерасторжимое целое, как в музыкальной пьесе – разные голоса.