Рождение трагедии из духа музыки.
Александр Лаврухин. Фуэте
Борис Евсеев. Евстигней. Роман-версия. – М.: Время, 2010. – 576 с. (Самое время!)
В 1929 году был подготовлен к печати прозаический сборник «Ванна Архимеда» (вышел через 60 лет – в России надо жить долго!). В нем свои прозаические опыты пожелали представить обэриуты. А примкнувший к ним (в приложении) Геннадий Гор назвал свой рассказ «Вмешательство живописи».
Знак-указатель для прозы Бориса Евсеева. Она словно чудом каким-то, из машины времени явилась к нам из тех лет, когда все (многие) писали хорошо, художественно. Точнее, из двадцатых годов минувшего века.
Пояснить нетрудно. Проза вообще-то – нечто срединное между публицистикой (очерком) и поэзией. Когда ближе к первому, то имеем «натуральную школу», социалистический реализм и прочие идейные «измы». Когда ко второму, получаем Бабеля, Олешу, Булгакова, Замятина, Добычина, Зощенко, Вагинова, Кржижановского и прочих художников слова. Их целый рой был тогда вокруг плодовитой матки – Андрея Белого. Из тех, кого, как на сей раз Евсеева, тоже влекло к себе «столетье безумно и мудро», назову еще Тынянова с его Киже и Кюхлями, Шкловского с его «Краткой, но достоверной повестью о дворянине Болотове», а також Садовского, Осоргина, Кузмина. Кстати, Михаил Кузмин, сам музыкант и поэт, среди них единственный, кто, шаря воображением и памятью по камзолам и кринолинам, упоминал и Евстигнея Фомина, героя романа Евсеева.
Сей Фомин, как портретирует его автор, – родоначальник русской музыкальной классики, полузабытый гений уровня чуть ли не Моцарта. Не преувеличение вовсе: болонские маэстро, оказывается, у которых оба учились с небольшой разницей лет (зальцбургский вундеркинд был пятью годами старше), кое в чем (в премудростях полифонии) отдавали пальму первенства нашему скромняге, пушкарскому сыну. И своим академиком они избрали Фомина в его самые юные годы.
Но ведь нет пророка в своем отечестве – то есть в таком отечестве, как Россия. Она притягивает своих сынов как неотрывный магнит, но и дает им в самую сласть помыкать горя.
Не единственная «русская тема» в романе. А Россия и Запад? А пути небесные и земные в их скрещеньях? А власть и художник? Ея кнутобойные усилия, неизбывно разбивающиеся о его неискоренимую тайную свободу и «неодолимое пьянство»?
Странствия музыканта, его «Жизнь и мнения» – как любили, вослед Стерну, называть свои вещи во время оно – не единственный фокус этой книги. Тут не беллетризованная монография по типу ЖЗЛ. Но сочинение вполне полифоническое, прослеживающее напряжение судьбы. Судьбы не только героя, но и обстания, отечества. Судьбы как «тоноса» – в контрапунктах и диссонансах дара и мира, призвания и признания.
Профессиональный музыкант по первоначалу своему и выдающийся стилист по словесной оснастке, Борис Евсеев явил в этом тексте синтез редкостный, небывалый. Тоже своего рода «рождение трагедии из духа музыки». Ницше приплетен тут вроде бы и случайно, но ведь за ним встает «Петербург» Белого с его глухо ухающей «нотой на у-у-у», угрозливо вырастающей из клубов купоросного тумана. А от Белого воображаемая дорожка убегает к петербургским повестям Гоголя и пушкинскому «Медному всаднику» с его тяжелозвонким скаканьем.
Емкий, виртуозно инструментованный текст Евсеева – как отшлифованный камешек, ловко брошенный в озерную гладь русской классики, – порождает множество бурунчиков-ассоциаций. Мотив двойничества, напоминающий о Достоевском, например. Город-призрак здесь тоже будто дает соткаться из знобкого сумрака бесам, «черным человечкам» – масонам и прочей нечисти.
Как на старинной городской башне под менуэт, выводятся в романе выпукло кукольные персонажи. Вроде бы угрюмый нелюдим Фомин, но ведь небывалый дар рвется наружу и с кем только не сталкивает «по жизни»! Тут и сама государыня матушка Екатерина, и вельможи от Бецкого до Храповицкого, и коллеги-композиторы, и театральные заправилы, и драмоделы, как Фонвизин и Княжнин, и стихоплеты, как Державин и Крылов. И зловещей тенью неотступно маячит, загоняя в горячку, дальний наследник Малюты и предок Лаврентия – Шешковский.
А двойник страдальца-композитора кто? Уж не наследник ли престола, а там и самодержец Павел? Тоже «русский Гамлет», словно бы дозирающий за невзрачного вида знаменитым собратом, тенью скользя по Петербургу. Городу странному, причудливому, зачарованному, вымышленному («умышленному», как говорил прародитель подобного музыкального живописания – Гоголь).
Городу, где явь вырастает из морока, овеваемая мечтами. Где небывало одаренные бедные люди грезят о небывалой любви. Как Евстигней – об Алымушке, словно сошедшей с известного полотна Левицкого, чтобы околдовывать его серебристыми трелями заманной насмешки.
Где же еще, как не в таком призрачном граде, и разворачиваться горестной судьбе героя, основателя будущей великой русской музыки? С его-то неутолимой жаждой райских звуков, с его-то экстазом переживания небесной гармонии, толкающим его на грань безумия.
Что удалось Борису Евсееву? Поэма экстаза или симфония, старыми, но обновленными словесы созидаемая? Бог весть, но что-то дивное, только ему ныне доступное. «Полигимния нарядна – и вещает всё изрядно┘» (Тредиаковский).