Эдуард Шульман – немолодой человек и в литературе уже лет 50. Недавно мне привелось прочесть его рассказы, написанные, когда меня еще на свете не было. Меня удивила его манера письма, как бы ложно-документальная. Такой стиль сейчас моден в кино. Мой любимый кинорежиссер Федорченко из Екатеринбурга («Первые на Луне») делает такие фильмы, когда кажется, что это документальные съемки, а они на самом деле постановочные. В рассказах Шульмана авторское отношение к героям и происходящему как бы отсутствует┘
– Эдуард Аронович, почему вы не печатались в советские времена? Мне кажется, что у вас как у выпускника Литературного института все-таки была такая возможность.
– Видите ли, среди наших преподавателей встречались очень неплохие люди и писатели. Мне говорили: «Вам нужно публиковаться». И объясняли, как и что. Бог весть, смог бы я или нет, но было неинтересно.
Успешная карьера начинается с формата. Неважно, социалистический реализм или капиталистическая романтика. А у меня, как у Зощенко, нет идеологии.
Я и тогда, и сейчас – «неформат». Вот и возникают проблемы. И с читателем, и с публикацией. Ведь автор, в сущности, и есть жанр, насильно, по словам Пастернака, «навязывает себя». И еще биполен, в строгом смысле – не мужчина. Потому что чувствительный. И по натуре, и по общественной функции.
Кроме того, рассказ – не коммерческий жанр. Читатель жаждет «оторваться», упорхнуть в семейную сагу, в исторические либо фантастические приключения. Роман «вписался» в массовую культуру, а рассказ, как стихи, требует от создателя высокого мастерства, а от читателя – другой реакции, другой душевной организации и настроя.
– Ваши рассказы не похожи ни на что, что мне приходилось читать, а уж тем более на произведения ваших сверстников. Главное отличие – полное отсутствие назидательности. Они напоминают «Догму», свод правил, которые когда-то придумал Ларс фон Триер с товарищами, чтобы сделать кинособытие максимально правдивым, как бы документальным (задокументированным). Так и вы, мне кажется, «протоколируете» действительность. Словно бы не придумываете героев, а с тщательной скрупулезностью исследуете характеры своих знакомых. Да?
– Нет. Такие предположения обижали Набокова. Даже заоблачный «олимпиец» Гете сердился: «Вместо того чтобы ободрить бедного автора, мои доброжелатели упрямо допытывались: а как все было на самом деле?»
Заглавие первой книги – цитата: «Новое неожиданное происшествие, или Портрет художника в юности». Второе название из Джойса, это понятно. А первое – как раз Гете. Так классик определил новеллу: «новое неожиданное происшествие». И, конечно же, все придумано. Литература – область воображения. Истинны чувства и слова, остальное (и сюжет, и персонажи) – вымысел. Основа творчества – широкий, свободный интерес к жизни, наблюдательность и (думаю, главное) самонаблюдение. Творчество не подлежит рациональной проверке. Его непременный косвенный признак – «эффект присутствия».
– Как этого добиться?
– Говорят, наука есть то, чему можно обучить. А творчеству – в любой области – нельзя. Инструменты художника – впечатлительность и фантазия. Каждый писатель сам устанавливает правила, по которым читатель общается с произведением. «Я, – говорил Мандельштам, – пишу с голоса». Вот он, «эффект присутствия».
– Когда работаешь в стол, исчезают ложные, сиюминутные стимулы: тщеславие, корысть, угождение читателю, государству. А что остается? Вот вы работали практически без отдачи┘ зачем?
– Позвольте самоцитату. Один поэт уверял, что пишешь – как терпишь кораблекрушение. Изломанный и мокрый, ты выброшен на необитаемый берег и в случайный сосуд заталкиваешь послание, которое потом находит читателя.
– Один поэт – Мандельштам?
– Он. Хотя мысль достаточно древняя. Карамзин навестил Виланда...
– Кого? Воланда?
– Почти. Кристоф Мартин Виланд – немецкий классик XVIII столетия. И Николай Михайлович Карамзин спрашивает его: «Автору нужны читатели?» – «Нужны, – сказал Виланд. – Но если бы судьба определила мне жить на пустом острове, я написал бы все то же и с тем же тщанием». – «Как?!. На необитаемом острове?..» – «Так┘ – Виланд улыбнулся. – Меня бы слушали музы».
Эти мифические иллюзорные тетеньки, они существуют для некоторых наивных людей. А вопросом «зачем?» мы не задаемся. Мараем себе и мараем...
Сердце, тяжести не надо!
Легким будь в земном пути,
Ранней ласточкой из сада
В небо синее лети.
– Ваши стихи?
– Увы, нет, графа Комаровского.
– А что изменилось в эпоху гласности и перестройки?
– В моей жизни ничего существенного. Изредка стал печататься: в парижском «Континенте» – подборка, две книжки по-французски. Роман об Александре Ивановиче Полежаеве появился только сейчас┘
– Вот он. «Полежаев и Бибиков, или Собрание разных бумаг – основательных и неосновательных. Документальное повествование с вымыслом». Как сказано в аннотации, «нечто среднее между собственно художественным произведением и монографией ученого с обширной фактологией». И работали вы полвека... Когда и как возникла идея?
– В школьные мои годы (на переломе прошлого столетия) Полежаев присутствовал в учебнике. Может быть, мелким шрифтом. Не помню. А на первом-втором курсе попалась хрестоматия по русской литературе. С очень сжатой и внятной биографией. Двойное участие Бибикова изумило меня. Вот вам и занятие на всю жизнь.
– По сюжету и тематически – очень русская книга: «Поэт и Царь», «Поэт и Доноситель»┘
– Не спорю. Но хотелось бы показать, что у каждого своя правда: и у царя, и у поэта┘
– И у доносителя┘
– Как ни странно, жандармский полковник Бибиков – порядочный человек, разве что несколько солдафонистый.
– Скажите, какое событие произвело на вас самое сильное впечатление в жизни?
– Война. В 41-м году мне было пять лет. Мы жили в Минске. Фашисты взяли Минск за неделю. 25 июня мы ушли. Мы шли по шоссе пешком – мама, папа, я и мой дядя. Смерть стала обыденностью. Я понял уже тогда, что советский народ заблуждается, когда утверждает: «Сталин думает о каждом из нас». 70 миллионов людей оказались в оккупации. Государство думает только о тех людях, которые являются чиновниками. Один мой родственник работал в МТС. Так им заранее сообщили, куда они должны явиться, выдали список вещей, которые они могут взять. О них подумали.
Школы и другие учреждения не работали. Каждый неосознанно чувствовал близость гибели. В пять лет я увидел большое количество людей, оставленных на произвол судьбы. В 41-м году закончился романтический период советской истории: «Мир хижинам – война дворцам!» Все было кончено. Наступило отрезвление. Люди больше не могли думать: «Мы должны честно выполнять свой долг, а они о нас позаботятся». Смерть была реальна. Тогда я понял, что ничего страшного, кроме смерти, нет.
Второе событие, которое произвело на меня впечатление, это «дело врачей». Тогда я окончательно понял, что здесь происходит.
– Расскажите про «четверги».
– В 70–80-е годы сложилось полуподпольное литературное объединение, куда молодые люди позвали меня как ну что ли старшего товарища. Сходились раз в неделю, «после дождичка в четверг», приблизительно пять или семь лет. Обсуждали свои произведения, читали классиков, переводили с немецкого, с английского. Приглашали Венедикта Ерофеева, Генриха Сапгира, Ираклия Квирикадзе, Дмитрия Александровича Пригова┘
– Участниками были очень удачливый ныне писатель Чхартишвили, модный Михаил Шишкин, театральный режиссер Мирзоев и Александр Волохов, он сейчас священник┘ А кто еще?
– Все – по нынешним временам – весьма успешные люди. Не берусь никого выделять, ни тем более характеризовать. Для нас, для меня в первую очередь, важно было творческое общение. Мейерхольд сказал молодому, чуть за 20, Ильинскому: «Вам надобно преподавать, чтоб было у кого учиться».
– Чем вы сейчас занимаетесь?
– Живу, пишу, издаюсь, болею.