Внутренний мир писателя не всегда открыт нараспашку.
Фото автора
В текущей прозе легко найти систему повторяющихся мотивов. Мотив здесь означает не столько неразложимый далее элемент содержания, сколько некий исходный для творчества момент, совокупность идей и чувств пишущего, выражение индивидуального или национального духа. Первый мотив – противоречивость – черта модернизма. Двойственность и парадоксальность внешнего российского существования (начиная с соседства рубиновых звезд и двуглавых орлов и заканчивая геополитической неопределенностью – либеральный западноцентризм или авторитарная традиционность, Европа или Азия) ведет к путаности, нечеткости, разноречивости народного сознания, выпестованного на двойных стандартах, а отсюда – к идейной парадоксальности текущих литературных произведений.
Молодой персонаж жаждет подвига, но со знаком «минус», геройство его чаще всего оказывается преступным, а жестокость легко сочетается с детской сентиментальностью и верой в сказку, в утопическое будущее своей страны. Контраст обозначается еще на уровне изображаемого и изобразительного, то есть между предметом описания и языковыми средствами: шокирующее, ужасное сканируется воздержанным, автологическим языком (сцены увечий, драк в молодежной прозе, кадры агоний, умирания, как в книгах «Ублюдки» Алейникова, «Переходный период» Старобинец, эпизоды нравственной деградации героев, как у Сенчина, констатация бессмысленности существования, исходящая, к примеру, из уст альтер эго Стогова и т.д.), а обыденное и банальное рисуется густым, многоцветным образным рядом (как у Иличевского, Славниковой, Шаргунова и т.д.).
Писатель сознает переходность настоящего периода (тыняновский «промежуток») и вытекающее многообразие возможных сюжетных ходов, однако не чертит никакого плана и не выписывает рецептов, пускай размножение антиутопических картин говорит об обратном. Негативные тенденции в обществе провоцируют пишущих на смелые футурологические фантазии (литературный мейнстрим вообще подвергается сильной диффузии фантастических жанров, в частности, последний шорт-лист Русского Букера, включая роман призера Елизарова, сплошь состоял из альтернативных историй и утопических мифов), однако, как показал Фишман («Дружба народов», № 3, 2008), это скорее сатирический срез настоящего, описание приближения к катастрофе, которая «ничего не изменит».
Нынешний читатель, восприявший противоречивость и дробность времени, вряд ли удивлен фрагментарностью художественных текстов. Противоречивость, взаимоисключаемость российской действительности, продолжающая алогизм советского госустройства (мы дорожим священностью Конституции, но делаем в ней поправки, глава правительства вступает в партию, но не возглавляет ее и пр.), в литературе лишь находит свое продолжение. Поэтому непоследовательность в прозе обнаруживается не только в психопортретах персонажей, которые не могут выбрать свой актуальный путь, не только в фабульной составляющей (как в романе «Асан» Маканина, полном фактических несостыковок), но и в форме: так, сборники рассказов упорно недоэволюционируют в романы и повести, образовывая парадоксальный книжный гибрид.
Еще один мотив современной прозы – трансформации. В современной прозе тема превращений приобретает свои концепты: это переход, перевоплощение, инверсия. Мир неустойчив, лабилен, вариативен, враждебен, хотя его пластичность может быть доброй – как заключает герой стоговского «Апокалипсиса», мир-цивилизация живет всего 15 веков, зато затем она обновляется, как вечно воскресающий и умирающий бог. Унаследованный от постмодернизма релятивизм заражает искушением клонировать неприятный мир, выйти за его пределы. Художественная реальность романа «2017» Славниковой распадается на зеркальный ряд явей, воздух ее романа об уральских хитниках и потешной революции прозрачен, беременен призраками параллельных миров – к примеру, силуэтом Хозяйки Медной горы.
Протестность – как еще один мотив современной литературы – заключена в романтическом антагонизме «я – общество», «я – старшие», «мы – другие». Повторяющиеся элементы тошнотворности (родственные экзистенциальной сартровской тошноте) вытекают отсюда же. Горя из «Потусторонников» Чередниченко то мечтает заболеть и вырвать в унитаз, то предается тошнотворной любви – грязный, немывшийся юноша и жирная омерзительная дама. Персонажи Снегирева (в особенности в дебютной книге – «Как мы бомбили Америку») то и дело нарушают невинные телесные табу – портят воздух, рыгают, а еще пытаются сдать сперму и смакуют чужие отходы. У Старобинец в книге «Переходный возраст» мальчик превращается в муравьиное гнездо (здесь не только тошнотворность, но и превращение), а загнивший воняющий суп – в девушку. Это не только проявления веселой протестности, но и сигналы мотива телоцентризма.
Литературный телоцентризм проявляется не столько во внимании к девиациям, перверсиям, низкой чувственности и физиологической отвратительности, тошнотворности, сколько в продолжении индуистско-эллинского восприятия мира как тела бога или мирового человека. Тело в современной прозе воплощает не только уродливое, но и прекрасное со всеми вытекающими: культ молодости (маканинский «Пленный», пепперштейновские крымские оргии и психоделические омолаживания стариков и др.), сакральность женского тела (снегиревская нефтяная Венера, жертвы похотливого старика из маканинского «Испуга» и пр.). В этом тоже заключается противоречие: мир прекрасен, но мир отвратителен.
Точно так же существуют две противоположенные мотивации для перемещения: любование прекрасным или убегание от ужасного. Перемещение – еще один мотив современной прозы. Не сидится на месте персонажам многих художественных произведений: «Географ глобус пропил» и «Золото бунта» Иванова, «ЖД-рассказы» Быкова и «Любовь в седьмом вагоне» Славниковой, «Пение известняка», «Матисс», «Мистер нефть, друг» Иличевского, «Общество любителей Агаты Кристи» Шульпякова, «Мертвые могут танцевать», «Апокалипсис вчера» и другие книги проекта Стогоff, «Свет дьявола: география смысла жизни» Ерофеева, «Помощник китайца» Кочергина, «Редкие земли» Аксенова, «Рыба» Алешковского, «Щукинск и города» Некрасовой и другие тексты хранят если не скитание, то побег, а если не побег, то бесцельное блуждание.
В перемещениях (трансформации пространства) современного героя читается не традиции рыцарских паломнических или плутовских (со странствующими мошенниками) романов, а интенция направления романтизма – тяга к смене угнетающей обстановки, поиск экзотического. Причем в отличие от популярного в античности и средневековье травелога (сегодня он особенно распространен на Западе, но и у нас выходят путевые дневники типа «Как я умер. Субъективный полилог» Соловьева) путешествия нашего литературного героя – неприкаянного интеллигента – не познавательны, а эскапичны. В том числе романы Стогова, по форме походящие на легкое travel writing, а в сущности нагнетающие ноту главного онтологического путешествия – смерти.
Отчуждение, протестность, фрагментарность, телоцентризм, перемещения и трансформации, противоречивость и контраст в современной прозе избыточны и чрезмерны, зачастую сочетаясь с мнимым аскетизмом художественно-изобразительных средств или содержания, стремящегося к бессюжетности. Сочетание этих мотивов говорит о конверсии типов творчества. Здесь и черты неоромантизма (революционный индивидуализм, мистические искания, часто воплощаемые в сакральных веществах типа нефти), и яркая черта традиционализма – выражающиеся в протестной молодой прозе реакционные идеи, направленные против современного состояния общества и критикующие его в связи с отклонением от некоего реконструированного или специально сконструированного образца.
Во что эти мотивы выльются – вопрос будущего.