Поэзия Холина и Сапгира – это больше, чем океан.
Визуальное стихотворение К.Кедрова "ГубНой океан"
В 1988 году я получил из Парижа странную бандероль. Там были сборники незнакомого мне Алексея Хвостенко и такого же незнакомого Игоря Холина. Я думал, что Холин живет в Париже, и очень удивился, что он в Москве. Его гениальный минимализм рассчитал не сразу. «У метро у «Сокола»/ Дочка мать укокала./ Причина скандала –/ Дележ вещей./ Теперь это стало/ В порядке вещей». Но окончательно покорила меня его автобиография: «Вы не знаете Холина/ И не советую знать/ Это такая сука/ Это такая бл...дь┘»
Статья «Бездельники карабкаются на Парнас» появилась в «Известиях» в 1959 году. Среди бездельников, конечно, Холин и Сапгир. Их вызвали на проработку в бюро Союза писателей. «Вот вы нас критикуете и ругаете, а нас надо холить и сапгирить», – произнес Игорь Сергеевич свою бессмертную фразу. «В это время приоткрылась дверь, и показалось и тотчас исчезло кувшинное рыло известного детского», – рассказывал мне позднее Сапгир.
Потом Холина вызывали в КГБ. «Почему вы все очерняете в своих стихах?» – «Да нет, я ничего не очерняю, просто так вижу. Вот у вас над столом что висит?» Изумленный полковник уставился на портрет Дзержинского: «Как что?» – «Ну что вы видите?» – «Портрет пламенного рыцаря революции Феликса Эдмундовича Дзержинского». – «Ну вот. А я вижу овальную блямбу на раме с инвентарным номером 286».
Сапгира тоже вызывали. Стучали кулаком по столу, орали: «Убирайтесь отсюда, в Париж, к своим хозяевам!» – «Нет, это вы убирайтесь. А я останусь».
1989 год. Идем мы с Холиным по солнечному Тараскону, родом из которого Тартарен. И я пожалел, что рядом нет Сапгира (вылитый Тартарен – Карлсон – Санчо Панса). Холин же в этом южном городке на границе с Испанией стал еще больше Дон Кихотом. Длинный, седой, с короткой стрижкой, в джинсах, как в доспехах. Вдруг Дон Холин останавливается рядом со смуглыми ребятишками, сидящими на завалинке. «Вы, детишки, небось не знаете, что с вами беседует великий русский поэт Игорь Холин?» Детишки засияли, захлопали в ладоши и что-то залопотали. Можно подумать, что поняли. А что, если и вправду поняли, что перед ними великий русский поэт второй половины (нет, середины) ХХ века?
Холин решил еще в Тарасконе в 89-м году, что я как самый молодой среди них должен возглавить и объединить весь авангард. Я возражал: «Вы ошибаетесь. Какой из меня организатор? Сижу – пишу». – «Но вы же создали новую поэтическую школу метаметафоры в самом логове советской литературы!» – «Это правда. Литинститут был и литературным гестапо». – «Вот видите! Сейчас перестройка, а вы сидите». – «Да что мне перестройка! По-прежнему от преподавания отстранен». – «Что вам это преподавание! Не прибедняйтесь. Я о вас впервые услышал в Мюнхене. Вас весь мир знает».
Прочитав мой «Поэтический космос», Холин принес мне стихи, которые стыдливо прятал: «Море уходит вглубь/ Солнце уходит вглубь/ Небо уходит вглубь/ Глубь, ты меня приголубь». А все парижские впечатления спаялись в тексте: «Прежде чем вспыхнуть/ Как/ Световое табло/ Я был/ Камнем Фонтенебло».
Однажды Холин пришел к нам с ворохом джинсового барахла, в то время еще весьма дефицитного. Потом еще что-то приволок. Став выездным в годы перестройки, он хотел быть сказочным Дед Морозом с мешком подарков. Однажды принес мне какую-то церковную утварь. «Это от советских времен. Я ведь приторговывал антиквариатом и на это жил. Мог заработать большие деньги. Но вовремя говорил себе «стоп». Только на жизнь. Не более. Это спасло меня от тюрьмы».
Иногда между Санчо и Дон Кихотом возникали смешные перепалки. Заговорили о войне. Сапгир вспомнил, как вели по улице огромного рыжего пленного немца. И я впервые увидел Холина таким раздраженным: «Я в это время на снегу в лесу подыхал, пока ты немцем любовался. Мы полгода по лесам голодные шлялись. Нас туда забросили, под Москвой, и забыли. У нас ни связи, ни продовольствия, ни оружия, ни одежды. Мы даже не знали, где мы. Может, в окружении, может, и Москву давно сдали. Всю кору на деревьях обглодали. А потом нас нашли, один раз накормили – и на фронт. Четыре года в мясорубке. Вернулся только из-за смертельного ранения. Вот выжил, хотя и стал инвалидом с двумя нашивками. Две нашивки – два ранения. Ты в это время по Дворцам пионеров шлялся. Сонеты писал». – «Писал. И сонеты, и триолеты. Вот, кстати, я написал венок сонетов. Хотите послушать?» Уф-ф-ф. Всем хорош Генрих, но сонеты я ему никогда не прощу. Я и Шекспиру их не прощаю.
В 1991 году, в апреле, Генрих пригласил меня на фестиваль международного авангарда в театре на Монмартре. Сразу после таможни, еще в Москве, оказались в раю. Все есть: коньяк, водка, икра, – и все сказочно дешево. В самолете на радостях мы так нарезались, что вышли пошатываясь.
Генрих сказал, что мне обязательно нужна кожаная куртка. И куда бы мы ни пришли, он всюду ее высматривал. Я же, честно говоря, и не знал, что мне так нужна кожаная куртка, и не мог оценить азарт Генриха. Около каждого магазинчика он замирал в охотничьей стойке, нырял куда-то и выныривал с микроскопической бутылочкой какого-нибудь абсента. Из другого подъезда он, как фокусник, извлекал мартель, из третьего – ром. Эти бутылочки осушали мы на ходу, и нам, и без того радостным и пьяным от парижского воздуха, становилось все веселее и веселее. Вдруг Генрих, прервав диалог о Маяковском и метаметафоре, нырнул в какой-то развал и вынырнул с роскошной кожаной курткой, вернее, с пиджаком светло-коричневого цвета. «Вот это тебе, вам», – мы еще перескакивали с «ты» на «вы» и с «вы» на «ты». В этом пиджаке я проходил лет десять, и все время это был последний крик моды.
Себе же коварный Генрих присмотрел тот самый буржуазный английский пиджачок чичиковского цвета – брусничного с искрой. В нем он выступал в театре у Мулен Руж. Я тогда сказал Генриху: «Вот сбылось пророчество «Известий» 1959 года – «бездельники» и впрямь на Парнасе. Только надо было написать: «Бездельники карабкаются на Монпарнас»
Идем мы с Генрихом по бульвару Распай. Навстречу молодая парижанка. «Знакомься, – говорит Генрих, – моя дочь». Познакомились. Дальше идем. Бродим по Латинскому кварталу, навстречу – парижанка. «Знакомься, – говорит Генрих, – моя дочь». – «Как? Опять?» – «Так уж сложилось, у меня обе дочери – парижанки». Однажды звонит мне Холин: «Вот вы опять дома сидите. А посмотрите на Сапгира – бегает, аж подметки горят». Генрих действительно был везде и всюду. Договорился с Центром Помпиду о нашем совместном выступлении. Смеется: «Тут твоя идея выворачивания, все трубы наружу». – «Нет! Выворачивание было бы, если бы писсуар Дюшана был снаружи, а центр со всеми трубами там внутри».
«Слушай, – говорит Генрих, – я вот смотрю-смотрю на этот писсуар и ничего не чувствую. Какое же это искусство? Вот если бы Дюшан писсуар придумал, тогда он гений. Кстати, а где здесь писсуар?» Генрих запросто заходил по надобности в любое кафе, а их по дороге было много, и, довольный, говорил: «Вот пускают бесплатно. А попробуй в Москве: мол, мне в туалет┘» – «Да у нас ни кафе, ни туалетов, вот страна!»
От писсуара Дюшана направились к сюрреалистическим скульптурам из женской обуви с высокими каблуками. Скульптура Бретона, скульптура Дали.
– Вообще-то у нас в Москве в каждой мастерской такого добра навалом, а уж в те 20-е годы и того больше, – заметил я.
– Пожалуй, что так, – согласился Генрих, – только вот Бабура с Центром Помпиду у нас так и не построили.
– А если бы построили, давно бы разрушили или сам бы развалился от ветхости, – уточнил я.
– Да, закрыл же Сталин Пушкинский музей. Удивительно, что щукинскую коллекцию не уничтожил.
Одно из последних выступлений Холина было на презентации десятого номера «Газеты ПОэзия» в Музее Маяковского. Я читал стихи в сопровождении музыки. Вечером звонок Игоря: «Костя, зачем все это треньканье? Запомните: только слово. Пойдите в поле или на берег реки – ни один художник лучше не создаст. Послушайте соловья – никакой Бах и Моцарт не напишут такое. А Слово – только у человека».
В августе 1991-го, в дни путча, Холин позвонил мне: «Костя, я человек военный и должен вас проинструктировать. Запомните: услышите стрельбу – ложитесь. Неважно где. На улице, в зале, дома ложитесь и лежите, пока стрельба не затихнет. И не стесняйтесь ползти. Лежачего застрелить невозможно. На фронте, бывало, всю ночь перестрелка, результат – два раненых. Это в фильмах запросто: стрельнул – упал. Уверяю вас, в бегущего и лежащего попасть невозможно». Во время второго путча, в 93-м, опять звонок: «Костя, я вас умоляю, из дома ни шагу. Сидите на Артековской. У нас стреляют». Холин жил на Сухаревской. И такой же звонок от Сапгира, с Новослободской: «У нас тут стекла трясутся. Такая пальба. В центр не ездите, сидите дома». От волнения Генрих перешел на «вы». А ведь совсем недавно, летом, мы были с Генрихом в Коктебеле на Волошинской конференции. Лежим мы на берегу, греемся, а он читает замечательные стихи из цикла «Бумаги архива Ивана Петровича Белкина», про барина, который завез в имение античные статуи. Крестьяне назвали их «срамцы». И ночью всех «срамцов» утопили в пруду: «Под водой белеет мрамор:/ Куча сисек, рук и жоп./ У пруда рыдает барин,/ Будто вправду кто утоп».
А я сказал: «Такова судьба всех реформ в России».