Война – это хаос и трагическая невнятица...
Фото Александра Шалгина (НГ-фото)
Александр Карасев. Чеченские рассказы/ Предисловие В. Пустовой. – М.: Литературная Россия, 2008. – 320 с.
Помню, как два года назад поспорил с Романом Сенчиным. Он утверждал, что стилистические изыски сегодня неактуальны, важен лишь свежий материал, а форма подачи может быть любая – желательно максимально простая и доходчивая. Я утверждал, что выделиться из океана «человеческих документов», выражающих уникальный жизненный опыт, но написанных стереотипным «максимально доходчивым» языком, можно лишь за счет оригинальности формы.
Конечно, в предельном заострении оба тезиса ложны. Однако вопреки распространенному заблуждению истина никогда не лежит точно посередине между двумя крайностями. Она делит отрезок между двумя крайностями примерно в золотом сечении, то есть несколько смещена от центра. Я по-прежнему думаю, что был в том споре ближе к истине.
К сожалению, писатель может заблуждаться относительно сильной стороны своего творчества. Сенчин, например, полагает, что он реалист и что сила его в предельно честном изображении жизни людей, задавленных бытом и страхом маргинализации. Ничего подобного. Сенчин изображает не реальность, а свою весьма специфическую субдепрессию, и его творчество – попытка выявить объективные причины этого непреходящего и крайне угнетающего состояния.
Заблуждается относительно главного достоинства своей прозы и краснодарский (недавно переехавший в Санкт-Петербург) прозаик Александр Карасев (р. 1971). «Чеченские рассказы» – это первая книга молодого писателя-фронтовика (всего тридцать семь лет!), включающая практически все опубликованные им на сегодняшний день рассказы. Большая их часть – на военную или армейскую тематику.
Однако исповедальной прозы участников вооруженных конфликтов на постсоветском пространстве сегодня предостаточно. Чем же проза Карасева выделяется на этом фоне? Формой.
На задней обложке книги приведен показательный отзыв Владимира Маканина: «Не стану цитировать┘ Нет нужды. Читатель может открыть на любой странице – цитата там и ждет». А у нас есть такая нужда. Откроем первый рассказ сборника – «Лихолат»:
«До сумерек разгребались на дороге. Машины нужно было волочь в полк. Волочь было, как водится, нечем. Но, как водится, справились. Заодно организовали оборону, пополнили боекомплект».
«Лихолат бил носком ботинка по заднему колесу «Урала», как вылетевший из седла кавалерист бьет лошадь, не желающую вставать».
А теперь второй рассказ – «Капитан Корнеев»:
«Лишь наличие пулеметчика в окопе с амбразурой могло говорить мне о том, что я попал на опорный пункт в Чечне; впрочем, солдат у пулемета вальяжно развалился и положил каску на бруствер».
«Из маленького окошка свет пыльной струей падал на лицо Корнеева, несколько одутловатое, простое, носившее тот налет недовольства, который всегда встречается на лицах военных людей, но без наглости и напыщенности».
Достаточно. Угадать путеводные звезды Александра Карасева нетрудно. Это Чехов и Бабель, Виктор Некрасов и Виктор Курочкин.
Роман Сенчин обратил внимание, что в книге «Рассыпанная мозаика» (2008): «┘Карасев перешел на очень короткие, очень лаконичные вещи. Я бы не назвал их рассказами – это скорее конспекты рассказов, и, часто очень интересные по теме, с искорками художественности, они все же оставляют чувство незавершенности, беглости, непрописанности».
Все верно. Но с противоположным знаком. Проза Карасева потому и заслуживает пристального внимания, что он пишет не рассказы, а конспекты – скелеты рассказов с прозрачной структурой и легко пересчитываемыми ребрами. Может показаться, что он заворожен эффектами, рождающимися при лаконизации текста, – чудесным превращением незавершенности, беглости и непрописанности в прицельность, рельефность и весомость.
Но сам Карасев часто говорит, что форма для него – не самоцель. А что же тогда самоцель? Предельная достоверность? Содержание? Смысловое наполнение?
Похоже, что так. Не случайно он так возмутился, когда в своем напечатанном рассказе увидел «гробящую правку» – вместо армейского слова «бэтэр» грамматически более правильное «бэтээр».
Вот это, по моему мнению, тупиковый путь – чрезмерная щепетильность в передаче фактуры, составление словариков армейского сленга (к «Чеченским рассказам» прилагается), погоня за доподлинностью (которая всегда обманчива и рано или поздно вступает в конфликт с художественностью).
Одно время в текстах об армейской службе для обозначения солдат срочной службы, отслуживших менее полгода, мелькало слово «салабон». Но примерно в четверти текстов оно писалось как «салобон». Столь же часто попадалось «солобон». Я, например, за время службы в армии это слово ни разу не слышал. И бронетранспортеры у нас называли не «бэтэрами», а «тараканами». А хоть бы и «глокими куздрами», «самоварами» или «консервными банками»! Какая разница?!
Если сравнивать Карасева с тремя его сверстниками, авторами военной прозы Гуцко, Прилепиным и Бабченко, – то в художественном отношении двух первых Карасев превосходит, третьему – не уступает. Но все четверо, в сущности, пишут об одном и том же. Действительные герои военной прозы – холод и голод, грязь и слякоть, показуха и муштра, неразбериха и призрачный порядок, огонь неприятеля и огонь по неприятелю, удар под локоть и чувство локтя, необходимость убивать и неохота это делать. Типажи и характеры– также, в принципе, одни и те же. В этом смысле военная проза глубоко инвариантна. В ней всегда много повторов и оправданных банальностей, о которых Михаил Кураев как-то сказал: «Только посредственность боится банальности как признака бессилия, в палитре большого художника банальность лишь атрибут самой жизни, одна из ее бесчисленных красок».
Однако существует простой способ выяснить, что же является для данного автора самоцелью. Предложить писателю обойтись без чего-либо. Если он согласится, то это не самоцель. И наоборот. Самоцель – это то, без чего творчество лишается смысла. Если Карасеву предложить сменить тему, он согласится – у него есть рассказы не на военную тематику. И рассказы без армейского сленга есть. И рассказы от третьего лица есть. А вот рассказов, написанных другим языком, – нет. Нет рассказов многословных, велеречивых, водянистых и так далее.
Почему же Карасев не хочет признаться, что форма для него самоцель? Я думаю, что кампании по борьбе с «формализмом» не прошли для русской культуры даром и еще долго будут давать метастазы. Приоритет формы вызывает у нас негативные коннотации. А ведь что такое приоритет формы в случае Карасева? Это самопринуждение к лаконизации текста. Для чего оно нужно? Война – это завязывание и разрубание узлов, хаос и невнятица, это постоянные нравственные дилеммы и существование на пределе физических и психических возможностей человека. Лаконизация – это попытка пролить свет на трагическую запутанность человеческого бытия на границе жизни и смерти, человеческого и животного начал, инстинкта самосохранения и нравственного долга. Таким образом, порыв к лаконизации в данном случае имеет этическое обоснование и окраску. А значит, форма может быть не только эстетически, но и этически обусловленной. И нет ничего стыдного в том, чтобы признать ее самоцелью.
Но и это не все. Мне кажется, что рассказы Карасева несут в себе еще и очень точный, трезвый анализ ситуации в армии. Я под живым впечатлением от службы в армии написал статью «Возвращение фельдфебеля» («Русский журнал», 21.02.06), в которой утверждал, что одна из причин дедовщины – отсутствие в российской армии унтер-офицерства. А вот, что пишет в «Записках бывшего вэвэшника» Карасев: «В стародавние времена солдат был отгорожен от офицеров завесой унтеров, которые не скупились на побои, но и тогда солдат знал искусные зуботычины ротного командира. А когда сержантов не стало в армии, когда они превратились, за исключением инструкторов в учебках, в рядовых с лычками, тогда уже и вся работа легла на офицеров, и ненависть вся».
И далее интересно: «Я сам хотел стать офицером, а потом, будучи в солдатской шкуре, как все, ненавидел этих молодых, на какие-то два-три года старше, «шакалов».
А ненавидеть их по большому счету было не за что. Самые обыкновенные люди, идущие без особого отбора, далеко не из богатых и лучших учеников, всеми условиями службы они были прижаты к стене, где все их существование зависело от произвола вышестоящего, где свободно вздохнуть, не нарвавшись на громовой рев и оскорбления, было невозможно. При этом они получали зарплату меньше охранника в магазине и были наделены привилегиями и властью над совсем уже бесправной массой солдат».
Зря Сенчин огорчается, что Карасев «идет по пути лаконизации своих текстов, усушения образов. И художественности в них все меньше и меньше, все меньше живых персонажей, да и сам герой превращается в почти безликого повествователя, фиксатора». И хорошо, если так. Главное – не останавливаться. Продолжать движение в избранном направлении, буравить толщу нового материала и при этом дерзко и уверенно экспериментировать.
И поменьше слушать советов, типичнейший из которых дал литературный критик Андрей Рудалев: «Его (Карасева. – М.Б.) стилистика предельно рассудочна, она пресекает любые возможные кривотолки, варианты истолкования. Но, когда вслед за рассудком в рассказы Александра Карасева придет чувство, искреннее и сильное переживание, тогда и текст его существенно преобразится в лучшую сторону». Не преобразится! А настоящей мужской прозы, в которой герой и повествователь – человек без сопли на носу, – станет меньше.
Впрочем, любые предостережения излишни. Александр Карасев достаточно упрям, чтобы самостоятельно определиться.