Свой заоконный мир поэт преображает во вселенную.
Петр Кончаловский. «Окно поэта». 1935, ГТГ, Москва
Елена Тверская. Расширение пространства. – М.: Водолей Publishers, 2007. – 144 с.
Принято считать, что при написании рецензии на любую книгу, а уж тем более на книгу поэтическую, нужно прежде всего избегать двух крайностей: чрезмерного захваливания автора и чрезмерных же матюгов по его адресу. Стихотворцы – народец нервно-психический. Надуваются быстрее резинового шарика. Но если с аристократическими толстогубыми пиитами, заботливо взращиваемыми на медовых журнальных страницах, волей-неволей приходится быть подчеркнуто корректным (не дай бог, напорешься на очередную Ахматову или в следующего Евтушенко ступишь!), то покрытые несмываемой коростой бескорыстной любви к искусству бродяги-лунатики, давно и едва ли уже не навечно облюбовавшие сетевую самиздатовскую помойку, – это совсем другой коленкор. Чего церемониться с публикой без определенного места литературного жительства? В столичных журналах они прописаны, в альманахи не включены. И несет от них за версту псевдоклассическим перегаром. И стихоблудничают по темным углам загадочной русско-еврейской души┘ В общем, хочется сегодня преспокойно, без оглядки на несуществующие и несущественные регалии, ласково потрепать по янтарной калифорнийской щечке одного такого неизвестного самиздатовского поэта. Теперь, слава богу, растиражированного на офсетной бумаге.
А впрочем, о книге не такого ли таинственного поэта когда-то написал Шарль Бодлер своему другу Арсену Уссе при посылке новорожденных «Стихотворений в прозе»: «Книга, известная Вам, мне и нескольким из наших друзей, не имеет ли всех прав назваться знаменитой?» У скромного автора книги «Расширение пространства», надеюсь, и в мыслях нет посягать на бессмертные лавры Алоизиюса Бертрана (а это именно его «Гаспара из Ночи» имел в виду Бодлер). Елена Тверская берет читателя другим – вкладывает в давно знакомые литературные словечки нечто большее, чем просто дьявольски изощренную мысль (чем, собственно, и ограничиваются в подавляющем большинстве современные имитаторы философской лирики). «Большой любитель неизвестности, / Ты мир трактуешь, как окрестности, / А я привязываюсь к местности / И точных карт не признаю. / Ты любишь странствия и прииски, / А я люблю словарь и вывески, / Люблю из слова душу вытрясти / И, малую, вложить свою».
Вообще сознание собственной малости представляется в наше невежественное время свойством личности неординарной, богато одаренной. В самом деле, ведь только тот, кто постоянно задумывается над вечными вопросами бытия, и способен вполне почувствовать свою временность, тщетность, умаленность во Вселенной. Одной такой песчинкой в галантно-помпезном осьмнадцатом веке была, например, создана ода «Бог». В новом тысячелетии, когда с возвышенностью чувств и благородством духа уходит в прошлое и литературный державинско-пушкинский язык, с ними неразрывно связанный, все выглядит и звучит куда более сдержанно: «Одним этот день был – Пурим, / И Пасхой он был другим, / А мы в нем – в тенечке курим, / На набережной сидим».
Так бы и сидеть в тенечке, и курить с книжкой У.Х.Одена в руках. Но где-то посреди скоромных или постных дней на Hillside View или на Plazza San Marco вдруг возьмет да и прорвется: «Поэту нужны впечатления: / Тюрьма ли, сума ли, с ума / Сойти, чтобы на поселения / Судьба отправлялась сама. / Средь дерна сухого и пыльного / Поди-ка попробуй взлети, / Чтоб взмахом подкрылка несильного / От жизни и смерти уйти».
Здесь хочется сделать поэту «козу». Поведенческая модель, органически свойственная некоторым представителям западноевропейского романтизма и перенятая у них бесчисленными подражателями, а затем размноженная в миллионах изящных томиков, все еще продолжает исправно служить прецедентом для оправдания социальной неприкаянности склонных к неврастении борзописцев, их прилюдных выкаблучиваний и одинокого самоубийственного пьянства. Напротив, именно величайшая сдержанность во всех внешних проявлениях, особая организация, так сказать, труда и быта, подчиняющая обыденные потребности демиургической воле художника, позволяет истинному творцу постепенно обрести глубокое дыхание, расслышать прежде всего внутренний голос, который затем не только «царапает нам ухо несловарно», но и «на бунтующее море льет примирительный елей». А когда ты, поэт, отключишь наконец посторонние шумы и побуждения, вот тогда-то вокруг тебя и в тебе самом «зазвучит мотив опорный: флейтой, клавишей, струной, – / Моцарт, Моцарт, – коридорный, телефонный, проездной». Так в общих чертах и создается сложный ландшафт личности и та подлинная внутренняя биография, которую более всего прочего ценил в поэте князь Павел Вяземский.
В целом стиль Елены Тверской почти безупречен (почти, потому что нельзя же в конце концов рифмовать «лебедя ли» и «дирижабли». Ай, как нехорошо!). Но тут удивляться нечему: десятки первоклассных переводов Одена в ее поэтическом багаже. Что говорю! Сами маэстро Евгений Витковский изволили поощрительно кивнуть и даже вот что написать в послесловьице: «Поразительный, редчайший в наше время лирический дар, на который я сам обратил внимание лишь тогда, когда в первых двух антологиях «Век перевода» были опубликованы большие подборки ее поэтических переводов». Ах! Ах! Остается только посожалеть, что в книгу не вошли более ранние стихи Тверской – отчасти ювенильные, отчасти ювелирные.
Долгожданная книга поэта расширяет не одно его личное духовное пространство. Она создает ему новую аудиторию – людей с расширенным поэзией пространством внутри.