Борис Романов. Вдоль моря: Стихотворения. – М.: Прогресс-Плеяда, 2007. – 384 с.
В чем корень удовольствия, которое мы получаем от стихов, – кроме так называемого волхования звуков и тому подобного? По-видимому, в череде следующих друг за другом узнаваний и удивлений. Узнавания в поэзии многообразны. Первый род: то, что мы видели, но не замечали. Второй: то, что мы думали, но недодумали и забыли. Стихи Романова богаты обоими этими родами узнавания. Но есть и третий род: родство с тем, что мы знаем и помним, тонкая аура влияний и поэтического родства. Каждый поэт, как Колобок, замешен на смеси каких-то поэтических элементов. Так уж устроено наше профессиональное восприятие, что мы невольно анализируем химический состав автора – на кого он похож, из каких атомов состоит). В Борисе Романове сквозит много чего: порой повеет Буниным, порой Ходасевичем, порой Волошиным. А еще – как мне слышится – Джоном Китсом. Чем докажу? Ну, скажем, любимые жанры Китса – ода и сонет, то же самое у Романова – сонет и ода. Согласитесь, не так уж многие в наши дни пишут оды. Возьмем, скажем вот эту – «На солнечное затмение 11 августа 1999 года, наблюдавшееся автором в Анапе». Она не маленькая, 222 строки, и движется неторопливо и причудливо, вбирая в себя, как катящиеся по стеклу капли, все новые и новые строфы и набирая ходу от этих вливаний.
Дохнет простор морскоюсолью
в брег с циклопическою
кладкой –
и ты очнешься с нудной
болью
и удушающей догадкой,
что опьянел чужою ролью,
навязанною жизнью краткой.
В еще неясной укоризне
Земля, Луна и Солнце встали
в последний раз при нашей
жизни
по безупречной вертикали.
И здесь, в тени, мы как
на тризне
тысячелетья побывали.
Что ж, в Англии
на побережье
или в каком-нибудь Париже
эмоции, вестимо, те же,
но нервы, видимо, пожиже:
у них и лунный мрак пореже,
а мы к полярной ночи ближе.
У нас то вспышки,
то затменья,
то беспредел, то вождь
в законе.
От солнца наши злоключенья,
от пурпура в его короне, –
сказал Чижевский,
наблюденья
продолжив, как известно,
в зоне.
«Сентябрь» и «Ода траве под снегом» – пожалуй, наиболее близкие параллели великим одам Китса, таким как «Осень» или «Ода Соловью». Да еще сонеты, которых у Китса (как подсчитано) 66 штук. У Бориса Романова, по-видимому, не меньше. В этой любви к правильной и виртуозной форме проявляется какое-то важное художническое начало, та идея порядка, из которой, по представлениям древних греков, все и произошло. А ведь сначала был Хаос.
Ныне, по моим наблюдениям, поэзия становится все более аморфной. Молодые (по крайней мере в столицах) склонны изображать в стихах хаотический мир смутных чувствований или калейдоскоп образов, мелькающих как бы на экране компьютера. Тому соответствует и аморфная форма стихов. Что получается? Мир и сам, без нашей помощи, движется в сторону увеличения энтропии – таков второй закон термодинамики, накапливая все больше пыли и мусора; homo sapiens – едва ли не главное препятствие этому процессу. Стоит ли вместо от века сужденной людям борьбы с энтропией заключать союз с нею и подталкивать мир к хаосу? Вот почему нужен поэт, вооруженный мерой и числом, метром и строфой. Оттого и нужны оды или, например, сонеты – эти маленькие действующие модели Вселенной.
Я говорил об узнаваниях, перейду к удивлениям. Удивляет прежде всего диапазон тем и широта мира Романова. Хотя он и любит изображать себя этаким домоседом, сидящим в «в кухоньке на табуретке», полусельским жителем с заботами о колке дров, саде и огороде:
Сентябрь лесов, полей,окраин
и приусадебных садов,
где я, несуетный хозяин,
блаженствую до холодов.
А там привычные
страданья –
завоз угля, и пилка дров,
и согреванье мирозданья
в пределах четырех углов.
Все так, но тут есть и некое лукавство. Мы-то знаем, «как этот мир велик в лучах рабочей лампы». И радостно замираем, когда поэт в своих исторических стихах переносит нас за тридевять земель и много веков, с полной убедительностью погружая в любой выбранный им локус. Но и в стихах о природе, в календарных зарисовках он постоянно, как сейсмограф, чувствует пульс нашей больной эпохи.
Выходят окна в сади в небеса,
в заросший огород выводят
двери.
Я твердо помнил счастья
адреса,
дающегося каждому по вере.
Сюда я возвращался всякий
раз,
и в ту же дверь за мной
сквозили тени,
и в окна рвался ангелов
спецназ,
а грешники толпой ломились
в двери.
В раскатах тютчевской грозы поэт слышит работу пластита:
Снимали дачу по соседству
со мной шахидки и шахиды,
подбросив взрывчатые
средства
грозе, срывающей обиды
на нас, привыкших
с малолетства,
видавших виды.
В Борисе Романове сочетаются книжник и непосредственный наблюдатель и соучастник природы и жизни. Пафос в его стихах не то чтобы совсем отсутствует – он притушен, как на матовой фотографии. Но к невозмутимости наблюдателя примешана струя тонкой меланхолии. «Русский марш всегда в миноре», – замечает он. И сразу меняет тональность на мажор:
Ни слезинки в бодром взоре.
Окрик, оклик. Дальний путь.
Русский марш всегда
в миноре, –
Так давайте в трубы дуть,
так давайте веселиться,
пить стаканами до дна,
потому что даль пылится,
не кончается война.
Жизнь состоит из «привычных страданий» и отрады, чья музыка порой ласкает нас в минуты затишья. Пускай «шатается изба миропорядка», но –
Пока стихотворенья
пишутся,
мы поживем еще на свете,
где ветки над окном
колышутся,
и тени их сквозят, как сети.
И серебрящаяся молодь –
играющие блики – всюду,
которые нельзя потрогать,
сгрести в трепещущую груду.
Вот так перемежают прозу
стихи в неотраженном блеске,
рифмуясь с солнцем, сквозь
березу
пробившимся и занавески.